— А орел после совсем заклюет петуха! — горячился старик.
— Ну, это конечно… А что касается Европы, то сначала, когда наш орел заклюет петуха, это точно, она падет перед орлом на колени, а как оклемает маленько, то и закричит на него: „кш-кш!“
— Как это, государь мой?
— Да коленкой нас.
— Нет, государь мой, этому не бывать.
Старик волновался. Частое повторение „государь мой“ — явный признак этого волнения.
— Не спорю, не спорю, ваше высокопревосходительство, — оправдывался Тургенев, очень хорошо знавший упрямство самолюбивого старика. — Что касается наших воинов, то они готовы в супе съесть галльского петуха. Я получил сегодня из Тильзита письмо… знаете от кого? — обратился он к Карамзину.
— Не знаю. От кого?
— От вашего… то бишь, от нашего земляка — сим-бирца. Ведь знаете, милостивые государи мои, кому Россия обязана Карамзиным? Изволите знать, государи мои?
— Что это вы нас сегодня все экзаменуете, Александр Иванович? — спросил Карамзин.
— Да, точно, экзамепую. Когда впоследствии на экзаменах будут вопрошать российское юношество: „Кому Россия обязана тем, что у нее оказался свой тацит — Карамзин?“ — российское юношество должно будет ответствовать: „Россия сим обязана родителю Александра Ивановича Тургенева, бригадиру Ивану Петровичу Тургеневу, который в Симбирске открыл Карамзина, как Колумб открыл Америку, и вытащил его из захолустья в Москву, где юный симбирский дворянин, будущий творец „Бедной Лизы“ и будущий, а ныне налицо сущий историограф и проявил свой гений“. Правда это? — обратился он к Карамзину.
— Правда, — отвечал тот. — Вашему батюшке я обязан тем, что я не заглох в провинции в качество степняка и любителя псовой охоты.
— Помните это, дети, — комично обратился Турген» в к девочкам.
— Я не забуду, что дядю Карамзина открыл в Симбирске ваш папа, — серьезно сказала Лиза.
— И я не забуду, — повторила за ней Соня: — Америку открыл Колумб, а дядю Карамзина ваш папа… А дедушка Державина кто открыл? — наивно спросила она.
Все засмеялись, но Державин торжественно прибавил:
— Меня открыла великая Екатерина!
— Да, это счастливое открытие действительно принадлежит гению Екатерины, — сказал Карамзин.
— А тебя, папа, кто открыл? — неожиданно спросила Лиза отца.
Это было выше всякого ожидания. Даже старик Державин не выдержал:
— Ах, умница! ах, крошечка! — говорил он, кашляя. — Иди, я тебя расцелую… Твоего папу открыл сам император Александр Павлович… Он нашел сие жемчужное зерно…
— В куче навоза… в семинарии, — пояснил Сиеран-ский.
— Так кто же этот наш земляк и что он вав| пишет из Тильзита? — обратился Карамзин к Тургеневу.
— Это Давыдов Денис Васильевич, адъютант Багратиона, сызранец… Между прочим, он пишет (и Тургенев достал из кармана письмо): «Если Наполеону и удалось обворожить государя, то офицерам французским обворожить нас не удастся, как они ни стараются делать нам глазки, точно барышням: мы остаемся медведями. По тайному наказу Наполеона они хотят нас, видимо, влюбить в себя всякими приветливостями и вежливостями, и мы им отвечаем тем же: но дальше этого — ни-ни! подобно деревенским девкам: „языком болтай, а рукам волю не давай“. И мы, и они, все мы чувствуем, что меж нами уже ветел дорогой труп, который говорит: „Я жду венка на мой гроб: а венок сей: штык в крови по дуло, нож в крови по локоть“.
— О! это ужасно! — невольно вырвалось у Сперанского.
— А вот тут он приписывает: „Общее возбуждение таково, что нам даже от детей нет отбою — все просятся в войско: своим примером Наполеон заразил весь мир.
Ходит даже слух, что во всех наших последвих кровавых битвах принимала участие — кто бы вы думали? кто бросался в огненные свечи? — девочка!..“
— Девочка! — с восторгом воскликнули в один голос Лиза и Соня.
— Да, мадам, девочка — вот такая, как вы, с такими же глазами, и стреляла этими глазками, и убивала наповал…
— Ах, Лиза, пойдем и мы.
— Пойдем, только с папой и мамой.
— Вот это умно! — засмеялся Тургенев.
— Имени этой девушки не называют? — спросил заинтересованный Карамзин.
— Нет, хотя догадываются.
— Вот находка для будущего историка — российская Иоанна д'Арк, — сказал Карамзин.
— Какое Иоанна! просто Анюта или Лиза, — засмеялся Тургенев.
— А может быть, Соня, — вступилась эта последняя за свое имя.
— Ну, будь по-вашему! Она — Лиза-Соня, как Петры-Павлы. Только Давыдов пишет немало интересного и насчет наших солдатиков — это настоящие герои! „При осмотре наших войск, — пишет он вот тут дальше, — Наполеон пожелал, видеть храбрейшего из наших богатырей. Вызывают первого по ранжиру — Лазарева: детина ражий, рослый, плечи в косую сажень, на груди хоть горох молоти, а рыло доброе, младенческое, и в глазах детская доброта и ясность. Наполеон даже отступил в удивлении, „О! C'est un Mars!“[3] — невольно воскликнул он, не веря, что с такими детски добрыми глазами этот великан пронизывал ветеранов его старой гвардии штыком по дуло. А Лазарев стоит, руки по швам, и то на Наполеона посмотрит с удивлением, сверху, словно с горы на ребенка — Наполеон ему чуть не по пояс, — то с любовью и благоговением покосится на государя, у которого на лице все время играла ангельская, радостная улыбка. Наполеон снимает с себя крест Почетного легиона и собственноручно (увы! привстав на цыпочки…) вешает его на грудь великану, который при этом нагибается к великому Бонапарту, словно девочка к кукле…“
И Лиза и Соня при этом даже в ладоши захлопали от радости.
— Но слушайте! слушайте! — продолжал Тургенев:
„А великан и говорит: „А Заступенке, ваше превосходительство?“ (Наполеона он не хочет, как видно, признавать императором — не говорит: „ваше величество“, а просто — „ваше превосходительство“). „Заступенок, — говорит, — ваше превосходительство, что ж? Он храбрев меня“. — Наполеон не понимает. — „Какому Заступенке?“ — с удивлением спрашивает государь. — „Однокашнику моему, ваше императорское величество — Охремий Заступенко; локоть в локоть стоим завсегда и деремся локоть в локоть: коли я не заколол француза, он заколет; коли он не доколол, я доколю…“ Император милостиво смеется невинности этого наивного младенца и говорит, чтоб он не беспокоился о своем друге, что и его не обойдет царская награда…“
— Да, это истинное геройство, — задумчиво говорит Карамзин.
— Больше, чем геройство, Николай Михайлович: это — высочайшая человечность, — замечает Сперанский. — Она только и живет в младенце-народе.
— Давыдов еще выше это понимает. Он пишет, что, узнав русского солдата, он находит, что на него „молиться надо“: „Это боги, говорит, а не люди“, — прибавил Тургенев.
— И этих богов мы истребляем безжалостно! — с горечью заметил Сперанский, которому вспомнилось при этом свое собственное детство, беганье босиком среди того самого народа, из которого вышли эти боги… И все они остаются бедными, жалкими, беспомощными, — а вот он, попович, звонарское семя, отбившийся от народа, он, поросль от племени Левита, стоит уже на миллионах этих божественных голов… высоко, высоко стоит, так что и не видать ему этого народа, не видать серой массы с серыми лицами… Ах, если б эти младенческие головы, эта брызги серого моря народного не пропадали… А они пропадают на чужих полях, далеко от родной сохи…
А под чтение письма и тихий разговор старик Державин мирно всхрапывает.