— „Потом, — продолжает читать Тургенев, — дан был общий обед батальону старой французской армии и батальону наших преображенцев. И вообразите: сидят сии дети-великаны за столами вперемежку с французскими усачами-гренадерами, кушают с серебряной посуды, дружески чокаются стаканами, не понимая друг дружку, меняются своими шапками — то наш богатырь наденет на французского усача свой кивер, то француз-усач наденет на нашего великана свою меховую шайку. А дале уж и обнимаются, и целуются — друзья закадычные стали. А дальше… и под стол валились, обнявшись, да так друг на дружке и засыпали, словно на поле битвы, мертвые, в объятиях друг у друга…“
— Это ужасно, ужасно! — шепчет Сперанский. — И этакие люди погибают!
А Державин продолжает тих» похрапывать… Грезятся старику его молодые годы, его ясные оченьки, русые кудерюшки, резвы ноженьки… А теперь эти ноженьки едва бродят и все зябнут… Вон и теперь, на летнем солнышке, он дремлет в теплых бархатных сапогах, словно старая солопница… И грезится ему широкое поле, а на этом поле движутся массы народа, несут кресты, церковные хоругви, венки, перевитые цветами и лентами… И гробовую крышку несут, а на крышке огромный лавровый венок с надписью… Что это? «Певцу Фелицы!..» На подушках ордена несут, звезды… И поют так величественно, внушительно: «Воду прошед яко суше и египетского зла избежав…» Кто же в гробу лежит?.. Да это он сам, только с мертвым ликом — это Державин-поэт… А над полем неумолчно звучит какой-то неведомый голос, покрывающий погребальную канту хора:
А другой голос еще громче, громче трубы архистратига, кто ее слышал, возглашает:
Старик вздрогнул и проснулся.
В это время по шоссе, ведущему от Крестовского острова к Елагинскому пуэнту, показалась большая желтая четвероместная коляска, которая, подъехав к прочим экипажам, стоявшим у пуэнта, остановилась, а из нее вышли две дамы, сопровождаемые ливрейным лакеем. Обе дамы были уже немолодых лет и обе в трауре: белые, нашитые на черные платья полоски, выражающие человеческое горе, бросаются в глаза очень издалека. Белые полоски, плерезы, слезные обшивки выражают не простое горе, но горе специальное, горе, причиненное смертью близкого. лица… Хорей, человеческих так много, и качества их так разнообразны, что если б и к ним принято было применять особую форму внешнего выражения, особый значок, то ни значков, ни цветов, ни красок для этого в природе недостало бы… Одной смерти дана привилегия кричать издали белой нашивкой на черном платье… Всяким остальным горям человеческим оставлено одно место для своего выражения и обнаружения, одна страничка для траурной рекламы — поверхность лица человеческого, на котором печатают в траурных каемках свои объявления и голод, наводящий худобу и бледность на лицо, и разбитые надежды, и безысходное отчаянье, и беспросветная тоска…
Но эти белые полоски на платьях, привезенные на пуэнт, кричат о чьей-то смерти… Хотя в то время тяжелая рука Наполеона успела рассеять этих белых полосок по лицу всей Европы тысячи и десятки тысяч, хотя та же рука начала обшивать тысячами полосок и русские платья, и обшивает их вот уже несколько лет, так что белые полоски начинают уже рябить в глазах по всей России, однако зачем им появляться в местах общественных гуляний? Их место по церквам да по кладбищам, а не на аристократическом пуэнте…
Оттого все глаза отдыхающего и гуляющего пуэнта и обращены на вышедших из коляски дам с белыми полосками. Что это? — Нищий на званом обеде? звуки балалайки в церкви? гроб не на своем месте?..
Одна из дам — высокая, смуглая брюнетка, о возрасте которой громко кричат те- же белые полоски, которые не на платье, а в волосах, — эти серебряные бичи, эти плерезы, которыми время, и горе, и думы, и страсти обшивают голову человеческую, белыми змейками перевивают волосы — это седина, плерезы молодости, траур жизни… Все волосы этой дамы перевиты серебряными полосками — это сплетаются жизнь со смертью, старость с молодостью. Как много в волосах этой дамы серебряных нитей! Словно кукол, словно сорные травы времени, скоро заполнят всю голову, вытеснят с нее последний черный волос, напоминающий молодость, как засохший и выдохшийся цветок в книге напоминает весну… Но она, эта высокая, седая дама, ступает бодро…
Другая — меньше ее ростом, и хотя время еще не осыпало ее голову серебром и снегом, зато провело по лицу какие-то черты и резы, говорящие о прошлом, как египетские иероглифы говорят о прошлом Нильской равнины… Да, и это живой саркофаг, которому, место на здесь, не на пуэнте…
Не глядя ни на кого, дамы эти прямо направляются к той скамейке, на которой сидят Сперанский, Карамзин, Тургенев и где за минуту перед этим дремал Державин. Эти последние при приближении дам, заметив странность их появления и что-то особенное в выражениях лиц, невольно встают со скамейки и сторонятся.
Высокая, седая дама подходит к скамейке и становится перед нею на колени. Затем она нагибается к земле и что-то ищет на песке. Что она потеряла?.. Омот-рев следы ног на земле, оставленные сидевшими там, в том числе и неуклюжие следы бархатных сапог Державина, странная незнакомка с горьким, скорбным упреком посмотрела, на Державина.
— Это вы затоптали следы его ног, безжалостные! — тихо сказала она.
— Чьи следы, сударыня? — с удивлением спросил Державин.
— Его, моего Сержа… Он еще вчера сидел здесь со мною… О, Боже мой!
— Здесь, сударыня, и другие сидели… Наконец, всякие следы сметает сторож, как и время, — оправдывался Державин.
— Да, время… время все сметает, и его смело раньше меня, а меня оставило… Но его не время смело, а пуля-злодейская рука изверга.
И она снова нагнулась к земле, снова искала следов.
— Нет их, нет… где же они, о, мой Бог! мой Бог! Подходят и другие посетители пуэнта к тому месту, где происходит эта непонятная сцена, спрашивают друг друга: что это такое? кто эта дама? что она ищет, что говорит? Дети смотрят с боязпью и жалостью.
— Папа, — шепчет Лиза Сперанскому, — зачем она ищет следы? чьи следы?
— Не зпаю, милая, — должно быть, следы любимого сына.
— А где он?
— Судя по ее словам, убит.
— А кто он?
— Не знаю, мой дружок… Видно несчастная потеряла рассудок с горя. Пойдем отсюда.
Сумасшедшая поднялась с колен, бессознательно глянула по сторонам, как бы ища кого-то, и приблизилась к спуску, уложенному камнями и ведущему к Невке. За ней неотступно следовали другая дама и лакей.
— Ты куда, Надина? — спросила последняя. Сумасшедшая остановилась у спуска и глядела на воду.
— Вот здесь он бросал камушки в воду, когда был маленький еще и играл здесь… Это было так недавно… вчера, кажется… Да, недавно… на воде еще следы в тех местах, где падали камушки… я вижу их… А ты видишь?
— Нет, милая Надина, не вижу.
— А я вижу… На воде еще есть его следы, а на земле уже нет и следа… О, проклятая земля! проклятая! зачем создана ты, могила ненасытная! Тебя называют прекрасною землею, а ты мрачная могила, кладбище, кладбище ненасытное! Как жадный обжора, ты вскармливаешь людей не для их счастья и довольства, а для своей прожорливой пасти… О, проклятая, безжалостная!
Она замолчала и внимательно смотрела на воду, над поверхностью которой скользили ласточки, гоняясь за невидимыми для глаз мошками. Толпы гуляющих, опечаленные видом чужого страдания, заметно редели.
Вдали послышался веселый детский смех, и знакомый уже нам голос маленького Саши Пушкина: