Государь невольно рассмеялся… «Вот невинные дети!» — подумал он.
— Спасибо. Я знал, что вы оба молодцы.
— Рады стараться, ваше императорское величество! Но никому в эту ночь не грезилось так хорошо, как старому гусару Пилипенке. Ему грезилось, что Жучка, которую солдатикам удалось спасти от смерти, сидит с Пилипенком у котла и кушает казенный сухарь, который ей дали. И что всего удивительнее — сухарь не гнилой…
Утром Петербург узнал о заключении тильзитского мира. Впечатление, произведенное этим известием, было менее чем неблагоприятно для большинства населения: как ни были для всех чувствительны тягости войны, как ни удручающе отзывался далекий, не слышимый пи в Петербурге, ни в Москве гул орудий на душе и на кармане каждого, потому вследствие падения денежного курса втридорога вздорожала жизнь, поднялся в цене каждый фунт хлеба в лавочке, каждая осьмуха водки в кабаке и даже не пойманный еще сиг в Неве, — как ни страшно было каждому за своих родных воинов, которых, аки лев рыкаяй, пожирал ненасытный «корсиканец», однако весть о том, что война кончилась и «корсиканец не сломил шею», а еще, кажется, сел на шею русской чести, досадой и стыдом сверлила мысль почти каждого русского. Да, нельзя не сказать с поэтом: «чудни, чудни люди!»
Едва ли не один Сперанский, узнав о мире, сказал как бы про себя: «Это умно… Я, впрочем, ожидал этого…»
— Ты чему, папа, рад? — спросила его Лиза, увидав, что отец в хорошем расположении духа.
— А тому, что мои Лизы скоро опять начнут учиться.
— Лизы, папа? А разве у тебя много Лиз?
— Нет, только две.
— Я да Соня, папочка?
— Нет, — ты да Россия… Лиза сделала большие глаза.
— Вот видишь ли, моя умная дура, — сказал Сперанский весело: обе мои Лизы, обе умные дуры, воевали с одним озорником, с Сашей Пушкиным…
— А разве, папа, и Россия воевала с Сашей Пушкиным?
— Да, но только у нее свой Саша Пушкин, такой же озорник, как и твой, — Наполеон… Теперь Россия с ним помирилась и станет учиться, умнеть, развиваться…
— А разве Россия, папа, не учена?
— Ни на медный грош… Перед ней ты, моя дурочка, всезнайка.
— Ах, как смешно! Так меня называет и Кавунец-курьер, которому я рассказала, какие в России моря есть и реки…
— Ну, так я тебе скажу, что вся Россия — это Каву-нец, который на все отвечает «не могу знать», хоть и исполняет все исправно, что ни прикажут ему.
— Ах, смешно! ах, смешно! Россия — Кавунец… Пойду скажу это Соне и маме.
Не то говорили в городе.
В трактире Палкина, в том, что и ныне красуется на углу Невского и Садовой, сидят приятели-купчики и распивают чаи. День душный, и потому на пойло тянет здоуово. Купчики, видимо, народ шибко кормленный, тельный, сырой и грузный, а такой народ в жаркое время шибко теряет вес на потенье и вследствие того шибко пьет для пополнения убыли в теле.
— Я велю, господа, еще подать кипяточку, — говорит купчина с седою бородою и седыми вкружало волосами, среди которых красное, толстое, лоснящееся лицо, с раздавленными черниками вместо глаз, напоминает вареного рака в чепце. — Как ты думаешь, Левонтий Захарыч?
— А по мне, так надо полагать, и довольно, — отвечает Левонтий Захарыч, скопческому, безбородому лицу которого недостает только кокошника, чтоб превратиться в лица кормилицы.
— Довольно, говоришь? А который пот спущаешь?
— Да, поди, четвертый будет.
— Ну, ноне такая жарынь, что мене как до седьмого поту пить нельзя… Эй, малый! подай кипяточку.
«Малый», словно обваренный кипятком, бросился к собеседникам, с ужимками необычайной ловкости не взял, а сорвал со стола чайник и так тряхнул волосами, что казалось, будто его пчела укусила в затылок и он от нее отмахнулся.
— А! «политик»! добро пожаловать! — заговорил вдруг первый купчина, напоминавший вареного рака в чепчике. — Откудова Бог несет?
Приветствие это относилось к длиннополому, сухопарому существу с редкою, седоватою бородкою и очками в толстой серебряной оправе, из-за которой черные, видимо, слабые глаза глядели как из-за забора.
— Откудова, господин «политик»?
— Из собора, Авксентий Кузьмич, — отвечал «политик», здороваясь с собеседниками.
— Что там? Садись, нутры сполосни.
— Добре, испиемы пития сего… В соборе «мир» объявляли с корсиканцем с этим, с Наполеонтием.
— Да что ты его в Наполеонтия окрестил, братец? — спросил первый, раковидный кугогана.
— Напояеонтий я есть, — серьезно ответил «политик».
— Как же так, братец, по-ученому, что ли? А вон везде так печатывают — Наполеон Бонапарт.
— То-то и есть, что печатают… Пропечатает он нам… На слове «печатают» «политик» сделал особое ударение. Говорил он как-то таинственно.
— Да что так страшно говоришь? Что пужаешь нас? — допытывался первый купчина.
— Не я пужаю, а Наполеонтий пужает…
— Опять Наполеонтий, заладил!
— Наполеонтий и есть… Как тебя зовут? — вдруг нечаянно обратился «политик» к другому купчине, с скопческим лицом.
Тот удивился.
— Меня? али ты забыл?
— Нет, не забыл.
— Ну, Левонтий.
— У нас, видишь ли, Левонтий, Леонтий, а у французов — Леон, вот что!.. Тебя как зовут? — также неожиданно и серьезно обратился «политик» и к первому купчине.
— Ну, Авкеентий, — сказал тот, смеясь.
— А у них, значит, Авксен… Терентий, к примеру, у них Терён… Они, значит, одним словом, не любят этого ий, как у нас оно везде: у нас, видишь ты, Василий, а у них вон Базиль. Вот в чем штука-то!.. Так вех и Нажолв-онтий у них, у французов-то, стгал Наполеон.
— Что да иа этого?
— Как же, братец! Да тут не приведи Бог что! Читал ты «Апокалипсис»?
— Читал как-то. Так что ж?
— А что сказано там о конце света? Кто должен прийти на землю?
— Ну, антихрист — «икона зверина», что ли.
— Так. А что он будет делать с людьми?
— Ну, пригонят в свою веру… Да что ты пристал с расспросами, али ты судья, али пол на духу?
— Нет, а ты скажи, какой он знак будея класть на людей? какое число зверино?
— Ну, знамо! какое я в пьяном виде не выговорю.
— Так, верно, Число сие шестьсот шестьдесят шесть.
Сказав это, «политик» таинственно оглянулся и подозвал к себе «малого». Малый опять метнулся как ошпаренный, опять тряхнул волосами, как жеребец гривой, и проговорил:
— Кипяточку-е?
— Нет, любезный, подай мне счеты…
— Счет-с? Да вы что изволили заказывать-с? — недоумевал «малый», детина четырнадцати вершков.
— Не счет, а счета, на чем считают.
«Малый» метнулся за счетами, словно на пожар, и через минуту принес требуемое. «Политик» передал счеты купчине, с лицом вареного рака в чепчике.
— Клади за мной, — сказал он. — Какое первое слово в Наполеонтие? Наш?
— Наш, — отвечал раковидный купчина.
— А в наш сколько считается? Пятьдесят?
— Пятьдесят.
— Клади пятьдесят.
— Положил.
— Какое второе слово в Наполеонтие? Аз?
— Точно аз.
— А сколько в аз? Аз — един.
— Един.
— Клади един.
— Есть пятьдесят один.
— Какое третье слово в Наполеонтие? покой?
— Ну, покой.
— А в покое сколько? Восемьдесят?
— Восемьдесят.
— На кости восемьдесят.
— На костях… Сто тридцать один есть.
— Ладно. А какое четвертое слово в Наполеонтие? Он?
— Вестимо, он.
— А в оне сколько?
— В оне семьдесят.
— На кости семьдесят.
— И это есть.
— Ну, братец ты мой, какое пятое слово в Наполеонтие? Люди?
— Люди… Смекаю… Значит, еще тридцать на кости?