— В таком случае вы не можете быть казаком: против вас закон.
Девушка побледнела и зашаталась. Тревоги нескольких дней, почти две ночи, проведенные без сна, последняя ночь, полная потрясающих впечатлений, пятьдесят верст на седле без роздыха, без сна, без пищи, страстность, с которой все это делалось, чтобы исковеркать всю свою жизнь как женщины, боязнь и мука за отца, грозное и неведомое будущее, наконец, просто усталость, разбитость нежного тела и нервов — все это заставило зашататься необыкновенную девушку. Офицеры заметили это и подскочили к ней. Сам полковник поддержал ее.
— Простите… успокойтесь… вам дурно…
— Нет, благодарю… я устала… (Девушка спохватилась на окончании женского рода, и слабая краска опять залила ее бледные щеки), — я не спал две ночи…
Полковник ласково держал ее за руку.
— Ручонки-то какие — совсем детские… Да, вам надо отдохнуть, а там мы потолкуем, — говорил он нежно. — Господа, пойдемте ко мне… милости прошу и вас, господин Дуров.
Девушка сделала знак Алкиду — он пошел за нею.
— Ах, какой дивный конь! — заметил полковник.
— Да, его хоть в гостиную, — засмеялся молоденький офицер. — Пожалуйте, господин Алкид, — как вас по батюшке…
Все засмеялись. Алкид чинно выступал за офицерами, словно и в самом деле собирался в гостиную.
— Ах, какой милый конь! какая умница!.. Лузин, выводи его да задай ему овса, — распорядился полковник, обращаясь к вестовому.
— Позвольте, господин полковник, я прикажу Алкиду слушаться, а то он никого к себе не подпустит, — заметила девушка, обращаясь в сторону своего коня.
И действительно, когда Лузин подошел к нему, чтобы взять его, Алкид поднял голову и сделал угрожающий вид.
— Ишь ты, строгий какой, недотрога, — заметил вестовой. — Фу-ты, ну-ты…
Девушка подошла к нему и, погладив шею коня, поправив чуб, падающий на глаза упрямцу, сказала:
— Ну, Алкид, слушайся вот его — это Артем. Конь радостно заржал. Слово «Артем» напомнило ему, вероятно, конюшню, овес и всякие сласти в лошадином вкусе. Он позволил взять себя под уздцы.
— Вот так-то лучше, — улыбнулся вестовой казак, — а то на — черт ему не брат.
Юного гостя ввели в дом, занимаемый полковником, — это был дом сельского попа, — усадили, ухаживали за ним, как за найденышем, полковым найденышем. Вошла матушка-попадья, заинтересованная необыкновенным шумом, да так и всплеснула руками:
— Ах, святители! да какой же молоденький! Да и какая же мать-злодейка отпустила дитю такую!
— А вы, матушка, живей самоварчик велите подать да закусить чего-нибудь нашему птенчику, — распоряжался добряк полковник.
— Да где это вы раздобыли младенца такого? Ах, святители! и жалости в них нет! — убивалась попадья.
— Это нашему полку Бог послал радость, — смеялся полковник. — Да не морите же его, матушка! Он совсем ослаб.
— Сейчас, сейчас…
Юный воин действительно изнемог. Необыкновенная бледность щек выдавала это изнеможение, а внутренняя тревога добивала окончательно. Да и кого хватило бы на такой подвиг, на такие труды, когда на карту ставилась вся жизнь, и назади даже не было примера, на который бы можно было опереться? Кто же бы не поддался тревоге в таком положении? И на какие щеки не сойдет бледность в минуты, когда вынимается жребий жизни? А ведь это ребенок, девочка, еще не выросшая из коротенького платьица, но уже отважившаяся на небывалый, исторический подвиг… Тысячи трудностей, мелочей, но в ее положении — роковые мелочи опутывают ее как паутиной. Ее может выдать голос, походка, всякое движение, ненужный блеск глаз и стыдливость там, где у мужчин не блеснут глаза, не вспыхнет румянец стыдливости или нечаянности… И во сне она должна помнить, что она должна быть он… А эти противные женские окончания на а — была, спала, ела — так и сверлят память, путают, мешают говорить, бросают в краску и в холод.
— Вы, кажется, озябли, — я бы вам советовал выпить рюмку рому, для вас это было бы хорошо, — суетился добряк полковник.
А молоденький офицер уже тащил фляжку и рюмку — наливает.
— Нет, благодарю вас, я не пью, — уклоняется гость.
— Помилуйте! В поход да не пить, это святотатство! — горячился полковник.
Но гость все-таки отказывается.
— Мне не холодно, а скорей жарко, — щебечет детский голосок.
— Ну, так расстегните чекмень, оставайтесь в одной рубашке: мы свои люди.
Шутка сказать — расстегните чекмень! А что под чекменем-то? Рубашка?.. То-то и есть, что противная рубашка выдаст тайну… заметно будет.
— Расстегнитесь…
— Нет, ничего… благодарю вас, мне и так лоеко.
В это время в комнату опять явилась попадья, вся запыхавшаяся, с двумя банками варенья и блюдечками. За ней — стряпуха с самоваром. За стряпухой — девочка с подносом и шипящей на сковороде глазастой яичницей.
— Вот вам яичница — свеженькая, из самых лучших яиц, — сама за курами смотрю, сама их щупаю и до разврата с чужими петухами не допущаю… Чистые яички… Кушай, мой голубчик, на здоровье… Поди, еще и не кушал сегодня? — с ног сбившись, хлопотала попадья около юного гостя.
— Благодарю вас.
— А много за ночь проехали? — любопытствовал полковник.
— Пятьдесят верст.
— Батюшки мои! святители! пятьдесят верст! — ужасается попадья. — Да мой поп, когда за ругой ездит, пятьдесят-то верст в пять недель не объедет… Ах, Боже мой! Гурий казанский! пятьдесят верст в одну ночь…
Слыхано ли! Ах, голубчик мой, ах, дитятко сердечное!.. Ну, кущай же, кушай, а после вареньица, — сама варила — и вишневое, и земляничное, — кушай, родной… А батюшка с матушкой есть у тебя?
— Есть.
— И как же они отпустили тебя одного, — ах, Господи! ах, Гурий казанский!
— Ну, матушка, — заметил, смеясь, полковник, — вы совсем отняли у нас нашего товарища.
— Ах, Господи — Гурий казанский! какой он вам товарищ? Прости Господи, черти с младенцем связались… Не людоеды мы, чай… Знамо, дитю покормить надо… Вон и у меня сынок в бурсе — как голодает, бедный.
И попадья насильно усадила юного воина за стол, дала ему в руки ложку, хлеб и заставила есть яичницу.
— Кушай, матушка, кушай — не гляди на них… Они рады ребенка замучить.
Офицеры добродушно смеялись, смотря, как гость их, краснея от причитаний попадьи, с видимым наслаждением ест яичницу.
— Из законнорожденных яиц яичница, — шутя заметил молодой офицер, — должно быть, очень вкусная.
— А разве, матушка, от распутной курицы яйца не вкусны? — спросил другой офицер.
— Тьфу! вам бы все смеяться, озорники, — ворчала попадья.
Молодой воин, видимо, насытился. Усталость как рукой сняло.
— Ну, теперь и о деле можно потолковать, — сказал полковник. — Так вы твердо решились остаться при вашем намерении, господин Дуров?
— Твердо, полковник.
— Ну, делать нечего — я беру вас с собой: вы будете моим походным сыном, а потом мы пойдем на границу, в Польшу, я сдам вас на руки какому-нибудь кавалерийскому полковнику… А в казаки вас принять нельзя.
— Мне все равно, полковник. Я только хочу быть кавалеристом.
— Ну и отлично… А если ваш батюшка узнает, где вы — ведь он имеет право вытребовать вас, как несовершеннолетнего.
— О! тогда я готова пулю себе в лоб пустить…
И она опять спохватилась на этом противном женском окончании — «готова» …Она вся вспыхнула… Офицеры заметили это и переглянулись. Надо было найти в себе страшную энергию, чтобы не выдать себя — и девушка нашлась.
— Ах, противная привычка! — сказала она, вся красная как рак. — Я говорю иногда точно девочка, а это оттого, что я с сестрой всегда шалил: я говорил женскими окончаниями, а она мужскими — ну и привыкли…