Выбрать главу

«Ко всем сим отвратительным порокам, — продолжает Давыдов, — Фигнер соединял быстрый, тонкий, проницательный и лукавый ум. Был мало сведущ в науках, даже относительных к военному делу, хотя служил в артиллерии. Но зато обладал духом непоколебимым в опасностях и, что всего важнее для военного человека, — отважностью и предприимчивостью беспредельными, средствами всегда готовыми, глазом точным, сметливостью сверхъестественною; личная храбрость его была замечательна, но не равнялась с сими качествами — могу сказать — с сими добродетелями военными: в них он был единствен! Зато безнравственность, бессовестность, плутни самые низкие, варварство самое ужасное — превышали все сии качества военного человека».

Называя Фигнера «Улиссом» хитроумным и лукавым, а третьего славного партизана Сеславина благородным «Ахиллом», который был выше Фигнера «и как воин, и как человек», Давыдов так заключает характеристику коварного «Улисса»: «Он мне говаривал во время перемирия, что намерение его, когда можно будет от успехов союзных армий пробраться через Швейцарию в Италию, — явиться туда со своим итальянским легионом, взбунтовать Италию и объявить себя вице-королем Италии на место Евгения. Я уверен, что точно эта мысль бродила в голове, так как подобная бродила в головах Фернанда Кортеса{6}, Пизарра{7} и Ермака{8}; но одним удалось, а другим воспрепятствовала смерть и, может быть, воспрепятствовали бы и другие обстоятельства — вот разница. Все-таки я той мысли, что Фигнер вылит был в одной форме с сими знаменитыми искателями приключений: та же бесчувственность к горю ближнего, та же бессовестность, лицемерие, коварство, отважность, предприимчивость, уверенность в звезде своего счастия!»

Такова-то ласковая кошечка, сидящая рядом с Платовым под деревом. Поэтому понятно, что на слова Платова, что человечество живет порывами и что «мир управляется казаками», начиная от Моисея-атамана и Христа и кончая атаманом Наполеоном, кошечка, мечтавшая о короне, отвечала:

— Я думаю, генерал, что мир управляется казаками и партизанами.

— Во-во — верно… Ах, проклятый почечуй!.. Вот еще кто правит миром — почечуй…

В эту минуту что-то звякнуло, стукнуло — и перед Платовым очутился казак, словно он с неба сорвался: сам красный как рак, кивер на сторону, конь весь в мыле… Платов вопросительно глянул на него.

— Бакет, вашество, скрали, — отвечал тот.

— У кого?

— У ево, вашество.

— Кто?

— Атаманского полка хорунжий Греков с казаками, вашество.

— Ну?

— Он недалече, вашество… Наши ребята тотчас по грибы пошли.

Платов улыбнулся.

— По грибы?

— Точно так, вашество, — из полка Каменнова охотнички.

— А бекет что?

— Сначала все молчали, а как пытать стали через дуло — ко лбу приставили, так показали, что сам он недалече, а супротив нашего крыла — ихних три корпуса: Ланов корпус, да Сультов, да Муратов…{9}

— Знаю… Я сам скоро буду… Ступай.

Казак повернулся и ускакал как бешеный… Вдали послышались выстрелы, и в то же время что-то словно упало тяжелое, так что воздух дрогнул…

— Проснулся — откашливается, — заметил Платов, прислушиваясь.

— Вероятно, думает возобновить вчерашнюю игру, — отвечал Фигнер, вставая с травы, на которой сидел около Платова.

— Да, вчера у него карты были не козырные… Однако нам пора к своим местам…

— Вы, генерал, везде на месте, — вкрадчиво сказал Фигнер.

— Ну, не совсем… Нам бы надо было гнать Наполеона, а не ему нас.

Платов свистнул, и из кустов выехал казак, держа в поводу лошадь атамана. Там же была и лошадь Фигнера.

И тот, и другой вскочили на седла и поехали по тому направлению, куда ускакал вестовой казак.

Битва, видимо, началась. То там, то сям учащенные ружеййые выстрелы, словно хлопушки, как-то глухо замирали в воздухе, между тем как более внушительные звуки, не частые и не гулкие, но какие-то тупые, точно разрывали этот воздух и колебали его. Белые клубы дыма, как огромные клочья взбитой ваты, взвивались то с правой, то с левой стороны неглубокой речки, извивавшейся в пологих берегах; иногда дымные клочья вылетали из-за кустарников или из-за опушки леса, а им отвечали такими же дымчатыми шарами из-за зеленых, густою щетиною проросших нив. Дымные круги все более и более сближаются, выстрелы становятся учащеннее, окрики орудий становятся все непрерывнее — и словно нервная дрожь пробегает в дымном воздухе — все дрожит и стонет. Птицы, нечаянно попавшие в это дымное пространство, испуганно мечутся и быстро отлетают в сторону…

Из-за дыма показываются двигающиеся колонны — и странный вид представляют они издали: это какие-то громадные чудовища, которые то взвиваются, то спрямляются, блестя щетиною трехгранных штыков или изры-гая клубы дыма с каким-то словно бы захлебывающимся лопотаньем… А пушечные окрики все энергичнее и энергичнее — бум! бумм! бумм!

В дело бросается конница. Французские драгуны сшибаются с русскими уланами. Эскадроны несутся стройно, ровно, словно на параде, пока в эти ранжированные по нитке ряды не ворвется смерть… Земля стонет- от конского топота…

С самым первым эскадроном конно-польского полка, в первой линии, рядом с седоусым, хмурым вахмистром несется что-то юное, стройное, бледнолицее — совсем дитя, и так бешено мчится в объятия смерти, где свистящие пули и грохочущие ядра пушек… Это она — Дурова; в глазах не то благоговейный ужас, не то благоговейный восторг…

— Да провались ты отсель, щенок! — рычит на него седоусый вахмистр, видя, что она скачет не в своем эскадроне — не по праву: она еще не заслужила права на смерть; их эскадрон еще не снялся с места, а она, по незнанию, кинулась вперед — прежде отца в петлю!

— Да сгинь ты, молокосос! — снова огрызается вахтер.

— Да что тебе, дедушка? — удивленно спрашивает девушка, захлебываясь от скачки.

— Это не твой эскадрон…

А уж смерть тут — сшиблись! Послышались крики, стоны, удары, ругательства… «Ох… о!.. Боже!.. смерть моя!.. Смертушка, братцы!..»

Уже то там, то здесь бешеный конь несется- без седока, высоко закинув голову… Иной несет на седле мертвое тело, пока оно не свалилось на землю… Нет порядка, нет ранжиру — смерть командует…