Выбрать главу

Заливались звонкие гусли; под низкими сводами, расписанными библейскими сюжетами, в шутовском наряде плясал вприсядку Василий Грязной; старый Гвоздев припевал, с трудом выделывая коленца присядки, чтобы не отстать от вертлявого Василия Грязного, но ему мешал отвислый живот; борода растрепалась и мокрыми седыми клочьями повисла на груди: он отрывисто, задыхаясь, выкрикивал:

Пошто, девка, румяна? Нарядилася она! Нарядилась в сарафан, Он по ниточкам весь дран…

Федор Басманов, закрываясь платком и жеманно улыбаясь, изгибал стан и плыл лебедушкой.

Царь обвел глазами пирующих. Взгляд его остановился на конюшем, старом боярине Иване Петровиче Федорове. Этот боярин не был опричником; за военную славу и седины его уважали даже враги.

Царю хотелось шутить.

— А ты, боярин Иван Петрович, — сказал он с усмешкой, — не хочешь ли с ними поплясать? Гусельники тебе сыграют веселую плясовую.

Боярин встал. Лицо его не дрогнуло. Низко поклонился он царю; солнечный луч упал на его бороду, и она заблестела серебром.

— Здрав будь, государь царь, — сказал он спокойно. — Спасибо за зов, да оплошал я, старый; копье и меч в руках с младых лет держать умудрен, а скоморошьей хитрости не учился, на том не обессудь. Вели голову сложить за тебя — сложу с радостью, а плясать да тешить тебя песнями и всякими шутками, — воля твоя, не по силам мне, да и ноги старые не гнутся…

Царь сдвинул брови и отвернулся.

— Гришка! — крикнул он и махнул рукою.

Григорий стоял молча, тяжело дыша, и в голове его смутно носилась мысль о том, что его сделали посмешищем, что одеваться в девичий наряд стыд и грех, но уйти он не смел. Царь не спускал с него глаз.

— Что же ты стоишь как чурбан? — услышал он царский оклик, и в голосе этом почувствовал нотки нараставшего гнева. Он видел, как рука царя сжимала крепче посох и уже насупились брови, а глаза недобро сверкнули под ними. Григорий сжался и, почувствовав, что от стыда проваливается куда-то в бездну, что теряет последние остатки чести, путаясь в сарафане, поплыл навстречу выделывавшему «коленца» брату.

Но ноги его не держали. Перед ним все ходило ходуном: столы, кубки, опричники, стольники, ходили окна, двери, уходил пол, и вдруг он грохнулся посреди покоя, потеряв сознание.

— Упился, — сказал Гвоздев.

— Вынести его, — приказал царь, — а вы хватит плясать. Я думаю, пора и честь знать. Не вся братия нынче у вечерни будет. Ты больно печалишься об этом, отче?

В голосе его слышалась насмешка. Он, прищурясь, смотрел на Чудовского архимандрита Левкия, маленького человечка с одутловатым от пьянства лицом. Черная скуфейка совсем сползла ему на затылок; осоловелые глазки мигали…

— С тобою государь говорит, — толкнул князь Вяземский Левкия.

Тот встал и поклонился.

— Ты, видно, туг на ухо; поди ближе, — сказал царь.

Левкий подошел и, не поняв, в чем дело, стал говорить льстивые речи.

— От тебя, государя, славы и почести так велики, что всякий басурман рад к тебе идти на службу…

Царь нахмурился.

— То-то и бегут от меня холопы, — сказал он презрительно.

— А кто бежит, государь, — продолжал Левкий, — бежит страдник, пустой человек, из гноища взятый смерд… Тьфу!

Он даже плюнул.

Царь усмехнулся.

— Курбский бежит, — сказал он отрывисто, — не из гноища взятый, а родовитый князь Курбский…

— Смерд твой он, а не князь, государь, — подхватил Левкий, желая сказать царю приятное, — пес смердящий, ирод… Изменник…

Царь закивал.

— Изменник, собака… — прошептал он, и рука его крепче сжала посох.

— А доблесть его и прежде не больно велика, — продолжал Левкий. — Как на Казань ходили, так в ту пору он, князек-то, приотстал да и другим воеводам заказывал не трогать басурман… трусоват был под Казанью он, так вот…

Царь с недоумением посмотрел на монаха.

— Трусоват был Курбский под Казанью? — проговорил он, растягивая слова. — Да в уме ли ты, дурень? Ври, да знай меру!

Царь ударил Левкия в лицо так, что тот покатился; грубая лесть раздражала его. Он встал и осенил себя крестным знамением.

Пир кончился.

И спустилась ночь над слободою Неволею, и зажглись звезды. Три сказителя, один другому на смену, ждали в покое, соседнем с царской опочивальней. С каждым днем усиливалась бессонница царя, и теперь он давно уже не мог спать без их монотонных сказок.

В опочивальне был Малюта Скуратов.

Он стоял перед кроватью и выслушивал последние приказания царя.

— Нынче в застенок я не пойду, Лукьяныч, — сказал устало царь и зевнул. — Притомился я.

— Сосни со Христом, — раздался грубый, хриплый голос, и тяжело падали слова Малюты. — Пошто тебе трудиться?

— Ты уж справься сам, Лукьяныч, да смотри расспроси, кого надо, накрепко… Пуще всего гляди: князя б Курбского не был тот паренек, что попался на дороге нашим людям, да еще: спроси из Литвы перебежчика… Погляди: там у тебя на дыбе ничего не открыл старик, что у брата Владимира Андреевича в Старице в конюших хаживал? Накрепко допроси.

— Слушаю, государь!

— Иди, Лукьяныч. Иди. К заутрени не проспи.

— Иду, государь. А про тех печатников никакого наказа не будет? Ереси, слышь, они будто сеют. На Москве так говорят, да и наши люди о том сказывали. Шурин твоей царской милости, Михайло Темрюкович, сказывает, ереси Матюшки Башкина и других злоучителей сеют. Всякие нечисти у них тоже будто на печатном дворе найдены. А народу соблазн. Не попытать ли их накрепко?

Царь подумал.

— Не надо, Лукьяныч, — сказал он. — Печатный двор я сам строил. Не надо было шурину напускать на него московский сброд. Да и дорого мне стоило то дело: печатников таких не скоро сыщешь; есть смышленый народ в Новгороде, бунтовщики, все псы злые… Ступай, да погоди с печатниками.

Он отпустил Малюту и призвал сказителей.

Было темно, и звезды ярко сияли на небе, крупные летние звезды. И по небу расплывался туманно-серебристый Млечный путь. Ночь уходила…

В тесном теремном покое царевич Иван будил брата:

— Вставай, Федя… петухи давно пропели… Пора к заутрени звонить…

Пухлый семилетний царевич Федор приподнял голову с подушки, посмотрел на брата испуганными глазами и спросонья, отмахиваясь жестом маленьких детей, забормотал:

— Не буду, батюшка… не буду… вот те Христос…

Царевич Иван засмеялся.

— Чего не будешь?

Федор спустил ноги с постели, долго бессмысленно смотрел на брата, потом узнал и сказал с радостью:

— А, это ты, Ваня! Слава Богу! А мне снился худой сон: будто батюшка меня повел с собою туда… — Он вымолвил это слово с ужасом и таинственно показал рукою по направлению к тюрьмам…

— А разве там страшно? — спросил насмешливо Иван.

Мигающий свет лампады ярко освещал лицо царевича Федора, бледное, пухлое, некрасивое, с широко раскрытыми голубыми глазами. Губы расплывались в болезненную скорбную улыбку. То было лицо юродивого, лицо несчастного припадочного брата царя князя Юрия.

— Боязно… — прошептал Федор, — в подушку зароюсь… плачу… а сказать боюсь… Тебе только скажу, Ваня…

— А видал ты их? — спросил Иван.

— Батюшкиных лиходеев? Не-не… Боязно… А ты… ты… видал?

Губы Ивана задергались, зазмеилась на них злая улыбка. Он наклонился к Федору, к самому его лицу и, впиваясь острым взглядом в голубые, полные ужаса глаза, зашептал:

— Я видал… Я с батюшкой ходил…

— Туда?

— Туда… Батюшка сказывал: лиходеев надо допытать, ворогов проклятых… Я видал! — Голос его зазвучал торжеством. — Клещи… огонь… так и шипит… Как подняли одного, а он весь в крови, и зубы лязгают, а очи…

Глаза Федора раскрылись еще шире; губы заплясали на смертельно бледном лице. Опершись руками о плечи брата, он отталкивал его от себя, как призрак ужаса, и вдруг закричал тонким, звенящим голосом:

— Не надо, не надо, не надо! Молчи!

Со скамьи у двери поднялась заспанная голова мамки царевича Федора Анисьи Вешняковой.