Выбрать главу

— Разорили они гнездо ее, кромешники. Жива ли она, сердешная!

Власьевна замахала руками.

— И — и, жива-живехонька, милушка! У частокола я была, слышала, она в саду плачет, тебя поминает… И то напужали ее кромешники: всю ночь носились по улицам: наши-то холопы ни один не пошел на них: боятся. А по улицам видали, как они разоряли дома, рухлядишку грабили у дьяков, бояр да купцов именитых, а еще, — она придвинулась ближе к Марфе, — а еще, сказывают, будто некоторых девушек за косы привязывали да по улице за конями волокли… Господи Боже милостивый, Микола угодник!

Князь Иван нахмурился.

— И пошто это ты, нянька, ей всякие страхи сказываешь, — с укором проговорил он и ласково посмотрел на Марфу, — гляди, она и без того ни жива ни мертва. Не бойся, Марфа Васильевна, — что было, то миновало, а ты у нас гостья почетная. Сиди только здесь, схоронись, нынче же тетушке дам весточку, что ты здравствуешь, а тебя, продержав малость, отвезу в Новгород, богомолочкой представлю, в одежду странницы приодевши… Сейчас никак невозможно тебя везти; слышишь крик на улицах? Опричники, видно, все еще тешатся, а Гришка-пес нешто тебя не стережет? Сиди, никто из холопов моих, кроме Власьевны, не должен ведать, что ты здесь. Аль тебе у нас обида какая была, что не хочешь погостить?

Марфа опустила голову, потом подняла очи и метнула на князя Ивана ласковый благодарный взгляд.

— «Спасибо» на устах сохнет, — сказала она и ласково улыбнулась, и от этой улыбки ее печальное личико стало вдруг по-детски простодушным, светлым.

Князь Иван на нее залюбовался.

— «Спасибо» на устах сохнет, князь Иван, а боязно, не нашли бы меня в ваших хоромах да не сталось бы вам через то чего недоброго…

Князь Иван не отвечал. Он не сводил с нее глаз и все ближе, все дороже казалась ему эта девушка, которая в поисках спасения перелезла к нему через забор.

— Гляну я на тебя, — прошептал он ласково, — ты сейчас, ровно цветок в затишьи притаившийся… Обидеть тебя грех, Марфа Васильевна; чай, у тебя и душа-то, что у младенца.

Она посмотрела на него и, растягивая слова, слегка склонив голову, смеясь, отвечала:

— А еще и какая грешная душа-то, князь! В Новгороде сколько песен спето! Сколько смеху смеяно! Сколько орехов щелкано!

— Сколько на качелях покачено! — в тон ей отозвался князь. — Я и то глядел через забор, видел… у качелей-то веревки красным бархатом обшиты… На качелях я видел…

Марфа вспыхнула.

— Что видел-то?

— Да тебя видел!

— Ан не видел!

— Ан видел!

— Да то была сенная Глашутка!

— Поди, у Глашутки-то и очи, ровно цветы лазоревые, и коса до пят…

Марфа засмеялась.

— Ишь, что голуби разворковались, — смеялась Власьевна, — молодость! А только не очень смейся, Марфа Васильевна; не ровен час твой голосок услышат…

Марфа притихла.

— Вот и сейчас согрешила, — сказала она сокрушенно, — время ль теперь смеяться? И отчего это я, князь, не боюсь тебя? Кажись, зазорно так вот девушке с чужим человеком сидеть да разговаривать, — а я не боюсь… ты не подумай худого обо мне.

— Что ты, что ты, Марфа Васильевна!

— Кто про тебя что подумает? — всплеснула руками Власьевна. — Ты ровно касатка щебечешь.

Она искоса внимательно разглядывала девушку и в уме решала вопрос, можно ли на ней жениться ее питомцу, и тут же решила, что хоть лыковский-то род и куда выше, да зато у Собакиных, именитых новгородских купцов, сказывают люди, денег куры не клюют. Да и с лица она пригожа, и нрав, должно быть, добрый.

А Марфа задумчиво ласково говорила:

— Гляжу я на тебя, князь, и ровно давно-давно тебя видела. И где видела — не ведаю, должно, во сне. Добрый ты приходил, пригожий, ни дать ни взять, как сейчас… Как брат ты мне…

Князь Иван покраснел; она подумала, что сказала лишнее, и тоже застыдилась.

— Прости на глупом слове, князь; ты ведь в чужих краях каких разумных речей наслышался, каких чудес навидался! Гадюку с крылами видал? С рогами бычьими птицу? Змея с шестью головами? Людей о четырех ногах? С деревьев золотые яблоки рвал?

Князь Иван рассмеялся.

— Басни все это, Марфа Васильевна! Ничего того в заморских землях нет, а есть там немало людей, что больше нашего знают, лучше нас живут; есть много и наших русских, кровных, да не хотят домой ворочаться, не хотят земле родной послужить… боятся гнева царского.

Он вспомнил о Курбском, о печатниках, о всех беглецах, навсегда покинувших Русь, и тоска сдавила ему сердце.

— А девушки как там ходят? — спрашивала Марфа робко.

— Так разве в Новгороде не видала дочерей заморских гостей? Лица они, как ты сейчас, под платами не прячут; на людей боязно не смотрят…

Марфа вспыхнула.

— А ты, может, станешь судить: какая, мол, Марфа срамница…

И опять оба взглянули друг на друга и рассмеялись. Смеялась, глядя на них, и Власьевна.

Смеялся князь Иван, любуясь Марфой, и в первый раз дрогнуло его сердце любовью к ней и жалостью; забыл он в этот миг сердечной радости о том, что творилось ночью на Москве.

А ночное буйство опричников не кончилось. Опричники пользовались тем, что они слуги царя: земские должны были безропотно выносить всякое их самовольство, так как сказать неучтивое слово опричнику значило оскорбить самого царя.

Настал день; яркое июльское солнце встало над теремами московскими. Дневной свет не унял буйства; опричники мчались по улицам на своих вороных без отметинки конях, в черных, расшитых золотом и серебром кафтанах, с метлами и собачьими головами у седел — страшными орудиями для выметания измены…

— Гайда! Гайда! — как набат неслось по всей Москве.

Запирались ворота; пустели площади. Прохожие забивались в канавы, в овраги, перелезали через чужие заборы; дети с плачем прятались в колени матерей. Матери говорили:

— Тьма кромешная вылетела! Оборони, Владычица!

И в толпе опричников многие москвичи видели царя. Он ехал, высоко подняв голову, гордый, величавый и зловеще грозный… Неслись черною тучею кромешники. А за ними неслись плач и стоны… Ехали кромешники и пировать в села опальных бояр, мучить их родню и холопов, а с ними ехал тешиться и сам царь… И сказывают, дольше всего и веселее пировали в опустевшем разоренном гнезде казненного боярина Федорова.

Глава X

БЕЛЫЙ ГОЛУБЬ

Тусклое серое утро поднималось над Москвою. Ноябрьский снег крупными мокрыми хлопьями падал на маленькое оконце кельи монастыря Николы Старого в Китай-городе на Никольской улице.

Митрополит Филипп только что пришел от обедни. Он отослал послушника и сам поправил лампады у киота, подошел к окошку, и усталое лицо его вдруг просветлело. Что-то темное заслонило стекло оконца; слышалось нежное трепетание крыльев.

— Прилетели, миленькие, — тихо сказал митрополит и открыл оконце.

В келью, на тяжелый дубовый стол, посыпались хлопья снега, а с ними вместе влетело несколько голубей.

— Иззябли, голубчики, — ласково шептал митрополит.

Голуби облепили его всего; вспархивали на плечи, целовали розовыми клювами, бродили по груди, взбирались даже на голову, шелестели у самых губ шелковым шелестом крыльев. С тех пор как митрополит переехал сюда на житье из Кремля после столкновения с царем в марте в Успенском соборе, он приучил голубей слетаться к нему «ради утешения в минуты душевной скорби». Это напоминало ему давно прошедшие светлые времена житья в Соловках, где Филипп был не гонителем и не гонимым, а другом и наставником. Сидя в тесной келье, куда он укрылся, чуя приближение царской опалы, Филипп вспоминал мирный труд в бедной Соловецкой обители. Там покойно, не покладая рук, заботился он о благосостоянии братии, развел скот, а в глухие леса соловецкие пустил лапландских оленей. Вспоминал митрополит, как он устроил в обители огороды, пашни, расчистил сенокосы. Вспоминал он закладку кирпичного завода для нужд обители, вспоминал, с каким трудом проводил дороги через непроходимые дебри и горы, как рыл каналы, строил плотины. Это была пора счастливой, радостной деятельности Филиппа, когда он изобрел новые полезные орудия для землепашества, построил большую водяную мельницу, выкопал огромный пруд для того, чтобы братия пользовалась вкусной водой; поставил маяки — громадные кресты на насыпях, соорудил каменную пристань, палату и пивоварню в гавани большого Заяцкого острова, выстроил прекрасные теплые кельи и, наконец, больницу. Братия благословляла его.