Выбрать главу

Москва оделась в траур; не только на боярах, приближенных к царю, но и на всех приказных было траурное платье темных цветов; уныло звонили колокола; по всей Руси служили панихиды, подавали милостыню…

В декабре царь объявил приближенным о своем отъезде из слободы. Что-то недоброе было в этой поездке. Еще весною, до смерти царицы, казнил он лютою казнью своего двоюродного брата князя Владимира Андреевича Старицкого, заманив его к себе ласкою перед походом князя на защиту Астрахани. Шестнадцать лет таил царь ненависть к князю Старицкому; шестнадцать лет окружал его внешним почетом, а держал вокруг доносчиков; мать князя Владимира насильно постриг в монастырь. Через шестнадцать лет ложный донос решил участь несчастного князя. Иван вспомнил, что когда-то, когда он был болен, бояре не хотели присягать его сыну, а просили в наследники престола Владимира Андреевича; теперь он поверил, что Владимир хочет поступить на службу к польскому королю, и казнил его; ходили темные слухи, что царь утопил в Шексне и мать князя Ефросинью, а с нею и кроткую вдову брата своего Юрия Ульяну… Говорили, что на царя часто находят припадки безумия, когда он кричит, что надо извести всех родичей, тянущихся к престолу…

Из Александровской слободы царь держал путь к Клину, минуя Москву. Страшные вести долетели тогда до Москвы и до Новгорода; говорили, что царь идет судить два исстари вольнолюбивых города — Псков и Новгород и страшен будет тот суд, ибо кровью залит путь грозного царя. Говорили, что, начав с Клина, царская дружина не опускала мечей; что Клин превращен в развалины и назван мятежным, тогда как не знал за собою никакой вины; что в Твери свершилось неслыханное дело: по приказанию царя задушен в своей келье во время молитвы Малютою Скуратовым кроткий старец Филипп, бывший митрополит Московский. Это убийство распалило страсти царя, и Тверь пять дней предавали грабежу, разбою, убийствам, а через пять дней, оставив опустошенный город, царь двинул свое избранное войско на Медное и Торжок, на Вышний Волочек, опустошая селения до самого Ильменя.

Ужасные вести достигли Новгорода. Говорили, что царь решил разрушить все свое царство до основания.

Полный гнева шел вперед грозный царь. Он сознавал, как была плоха жизнь вокруг него, но не знал, как ее исправить, а потому все только разрушал, ничего не созидая на развалинах.

Царь оставался еще в Медном, когда Василий Степанович Собакин поднялся с насиженного места и увез дочь в Москву, недаром боясь царского прихода: царь шел с великим гневом на Новгород.

Этот город был старинный враг Москвы; ему не могли простить его стародавней вольности. Из Новгорода выходило много искусных людей в разных ремеслах и художествах. Новгород был средоточием торговли и кишел всяким пришлым иноземным людом; о свободолюбии Новгорода по Москве постоянно шли толки. Тут еще явился донос какого-то бродяги Петра Волынца; Волынец говорил, будто новгородцы готовы предаться Сигизмунду, и написанный договор хранится за иконой Пресвятой Богородицы в храме св. Софии. Этого было довольно…

В крещенье 1570 года царь явился в Новгород. Он был разгневан дорогою еще больше. В Торжке на него поднял руку один из крымских пленников, которых вместе с ливонцами он подверг жестокой казни…

Страшная судьба ждала Новгород. Говорили, что в нем за шесть недель погибло около шестидесяти тысяч человек; говорили, что Волхов был запружен трупами… С царем тешился молодой царевич Иван… Насытившись кровью, царь сказал:

— Да умолкнет плач и рыдание; да утешится скорбь и горесть! Живите и благоденствуйте в граде сем.

И пошел на Псков, как сытый и усталый хищник.

Псков встретил его колокольным звоном. Молились псковичи день и ночь, ожидая смерти и прощаясь друг с другом. И царь устало сказал:

— Притупите мечи о камень! Да прекратятся убийства.

Псковичи наставили перед домами столы с яствами. И от их ли покорности, или от смелого слова юродивого Николы Салоса, но царь не тронул псковичей. Он ничего не сделал и блаженному, который предложил ему в дар кусок сырого мяса.

— Теперь пост, — сказал царь.

— Ты творишь хуже — питаешься человеческой плотью и кровью, забывая не только пост, но и Бога, — отвечал блаженный.

На Москве было тихо. Марфа Собакина жила у вдовы дяди и ежедневно виделась с князем Иваном Лыковым, теперь уже объявленным ее женихом, виделась то открыто в доме, то тайком у частокола, разделявшего сад Собакиных от сада Лыковых. И чем больше узнавала Марфа князя Ивана, тем крепче привязывалась к нему.

Среди ужаса окружающей жизни он сохранил чистое детское сердце, отзывчивое и доброе. Много раз уже передавали ему, что царь дивится, почему бы ему не приписаться к опричнине, но князь Иван решительно отказывался от этой чести.

Он мечтал о другом. Он рассказывал Марфе, как хорошо живут у немцев, какие там высокие дома из камня, как богато одеваются немецкие женщины и не сидят в теремах под замком; она вспоминала о том, что видела среди немцев в Новгороде, и ей чудилось, что в его словах правда; она кивала головою и думала о том, что скоро так же будет и на Руси; будет закон, а не самоуправство; всякий малый мальчишка будет уметь читать книжку; все станут жить в славном мире и довольстве, «у всех равно откроются глаза». И оба страстно верили в эту лучшую жизнь…

Свадьба была близка; ждали только возвращения Василия Степановича из Новгорода, куда он поехал поправлять разрушенное гнездо, да и замешкался не на один месяц. Прошла весна, настало лето красное; в саду стало больше тени и больше зноя на лужайках со скошенной травою и начинавшими наливаться ранними яблоками; зацвела липа.

Скрипели веревки, обтянутые красным сукном, качалась тихо и мечтала Марфа… И сразу встрепенулась и бросилась к частоколу, услышав хруст сухой ветки. Качели дрогнули; алые сафьяновые башмачки замелькали в зеленой траве; запрыгала золотая коса на спине…

— Ваня… желанный… голубчик!

И вдруг руки, протянутые для объятья, опустились, личико вытянулось.

— Власьевна, ты? Пошто ты?

На Власьевне не было лица; едва вымолвили дрожащие губы:

— Тш… помолчи, касатка… Сам князь твой меня послал; наказывал накрепко… не пужайся… а чего там не пужаться… пристав у нас… Под стражу его, вишь, берут… да и самого боярина Михайлу Матвеевича…

Она тихо, беззвучно заплакала.

— Слышь: тайно приехали, как вороги, как тать ночная: коней оставили далеко, в проулке; вошли бесшумно… Что-то будет, Господи!

Побелела вся Марфа, даже губы стали белые, но ни слезинки не выронила, поправила на себе фату, завернулась получше.

— Куда ты, ясочка?

— К вам, Власьевна…

— Ахти, тошно! Да князь-то просил, чтоб ты не ходила… сказывал, накажи накрепко не ходить… Хуже будет: есть у него немало ворогов, так тебе бы чего не сделали… Приплетут к нему, вишь, и Новгород, зачем он в Новгород ездил, — ныне, сказывают, всех ищут, кто в Новгороде бывал… Сгубишь ты его, как есть сгубишь…

Марфа остановилась.

— Что ж… я… я не пойду… — тоскливо сказала она, полная ужаса от своей беспомощности.

Ей казалось, что сердце ее перестало биться. Власьевна наклонилась к ней.

— Эх, касатка, — прошептала она жалостливо, — коли хочешь поглядеть на него в последний раз, ступай сюда: отсель, из заросли, ворота видно… Иди скорее, чтобы не услышали.

Марфа перелезла через забор.

Она стояла в той самой заросли, где два года тому назад ее нашел князь Иван, когда опричники искали ее на дворе у тетки. Теперь опричники пришли за ним, и она не могла его выручить…

Раздвигая густые зеленые ветви боярышника, она жадно смотрела на двор с утоптанной травою, где столпились слуги. Послышался шум в доме; распахнулись двери, и на резном крыльце показался князь Иван. Потемнело в глазах у Марфы; шибко забилось сердце; рыдания подступили к горлу.

— Князь мой… любый… голубь мой… — шептали ее побелевшие губы.

По пухлому лицу Власьевны тихо катились слезы. Она поддерживала Марфу и тихо, почти беззвучно бормотала:

— Никшни, ягодка… сдержись, сердешная… скрепи сердце…