— Народ давно имеет свободу помирать с голоду, — язвительно ответил Фрунзе.
— Война — это смерть и неисчислимые страдания. Революция тоже кровь и те же страдания...
— Ненавижу бесплодных страдателей за народ! Наивные простаки! Да и у вас самих ничего нет для народа, кроме душеспасительных слов, — вступил в спор Гамбург.
— У кого это «у вас»?
— У эсеров. Вы дети политического недомыслия...
— Циник! Хам!
— Ругань не доказательство в споре, — засмеялся Гамбург. — Надо уважать своих противников.
— Ты — мой противник? Ты макет моего противника! — сразу закипел злостью Кулаков.
— Давайте без неврастении, — потушил вспыхнувшую ссору Фрунзе. — Ты, Кулаков, мечтаешь о захвате власти, а царский орел клюет да клюет народное сердце. И будет клевать, пока мы не свернем ему шею.
— Для меня орел — символ могущества России, а не империи, — сквозь зубы процедил Кулаков.
— Какой-то генерал вырезал двуглавых орлов на каблуках своих сапог. Орлы отпечатывались на морозных снегах России, а генерал радовался ее могуществу. Ты похож на генерала из этого анекдота, — пошутил над Кулаковым Гамбург.
— Язык тереть — не плуг переть. А мирный захват власти мне дороже кровавых бурь.
— Да пойми же ты, наконец: если философу необходимо спокойствие души, то настоящего политика воспитывают только бури, — уже серьезно убеждал Гамбург.
Несо Казанашвили стоял у стола, засунув руки за узкий, украшенный серебряными бляшками кавказский ремешок, сосредоточенно слушая спор. Среди нищенски одетых ссыльных выделялся он показной яркостью. Длинные волосы падали на плечи, роскошная бородища закрывала грудь, глаза блестели лихорадочным темным огнем. Черкеска с газырями обтягивала осиную его талию, мягкая кожа ичигов будто обливала стройные ноги. Пресыщенный вином, легкими победами над женщинами, Несо казался старше своих тридцати лет.
— Политика — дело грязное, грубое, но необходимое, — заговорил Казанашвили медленно, раздельно, с уверенностью человека, знающего цену своим словам. — Я член партии анархистов, стою за любое насилие над властью и общественным правопорядком. И если революция будет подчинять свободную личность своим законам — мне она не нужна. Я дерусь за право делать что хочу и не потерплю никаких препон для личности. Мои желания — вот единственный закон для меня...
— Тогда ты станешь тираном! — воскликнул Гамбург. — А тираны, словно гады, вылупляются из яиц свободы! Подобно Чингисханам, этим кровавым тиграм истории, они разорвут на клочья свободу...
— Вот это верно! Насилие в крови у всех анархиствующих революционеров. Хорошо когда-то сказал Достоевский: «Тиранство — это привычка, оно развивается в болезнь. Человек и гражданин погибает в тиране», — ледяным тоном добавил Фрунзе. — Лично я вижу в революции не разрушение, а творчество...
— Все в жизни усложняется и как-то раздваивается, — распалялся Казанашвили. — Я сын грузинского князя — стал революционером, недавно шел с большевиками — теперь иду с анархистами. Анархисты должны быть жестокими потому, что борются с жестокой системой. Свернем шею царизму, и тогда пусть каждый делает что хочет. За такой программой пойдут все, она каждому придется по сердцу.
— Пойдет всякая сволочь, а не народ, — сердито возразил Гамбург.
— И народ тоже. Поставим на Сенатской площади виселицу для непокорных, остальные — пойдут, — ответил Казанашвили, поглаживая смоляную бороду.
— Наклонись ко мне, Несо, я тебе что-то скажу, — попросил Гамбург.
Казанашвили наклонил голову.
— Ох и сукин же ты сын! Так и хочется дать тебе в морду, — шепнул Гамбург в волосатое ухо Несо.
Казанашвили что-то хотел возразить, но постоял с открытым ртом, сверху вниз махнул рукой, как бы утверждая своим жестом: «Не хочу с вами связываться и зря тратить силы».
Споры часто заканчивались скандалами, но на следующий день все начиналось сызнова. В глухих местах, да еще людям ссыльным, невозможно жить без общения, как и без поддержки.
Фрунзе и Гамбург были не только единомышленниками, товарищами по партии, но и неразлучными друзьями.
Их дружбу прочно связывала совместная жизнь в манзурской ссылке и, как это иногда бывает, противоречивость характеров. Спокойный, уравновешенный Фрунзе и всегда возбужденный, мятущийся Гамбург дополняли друг друга.
Они любили охоту и почти ежедневно уходили в тайгу. Первым шел по тропе Фрунзе, за ним следовал Гамбург, сдвинув на затылок измятую шляпу, пофыркивая и поминутно вспоминая стихи. Даже подкарауливая в камышах утиную стаю, он кричал Фрунзе: