«Который теперь час? — спросил он у непроглядного мрака. — Если за полночь, то они не придут. Уже много ночей я жду их. Распахивались соседние камеры, из них уводили на казнь других — люди кричали, плакали, просили пощады. Я не стану молить о пощаде». Когда откроется дверь и надзиратель скажет: «Выходи с вещами», до виселицы останется сто шагов. Она на тюремном дворе, у правой стены, около засохшего дерева. Смертники не спят, прислушиваясь к стуку прикладов, топоту подкованных сапог. «Выходи с вещами» — обыденная фраза, но звучит очень властно и неодолимо. Нет, невозможно думать о смерти постоянно, уж лучше вспоминать стихи. Он мысленно повторил сперва по-английски, потом по-русски:
«Шекспир... Вечный учитель мудрости жизни. Но Гамлет его не для меня. Гамлет — это чувство долга при отсутствии воли. Не помню, кто так сказал, но сказано верно. А я не Гамлет. Я сработан из иного материала, чем принц Датский, и не могу пожаловаться на безволие. А что такое воля? Постоянное преодоление препятствий ради поставленной цели. Товарищи говорили, что смешно учить английский, когда не сегодня завтра тебя повесят. Семьдесят суток жду палачей, они все не приходят. Уже пятерых увели на казнь. Теперь они явятся только через двадцать четыре часа, а это тысяча четыреста сорок минут. Это же целая вечность!..»
К двери подошел надзиратель, приподнял защелку на круглом отверстии. Сейчас, как обычно, сунет на завтрак кусок липкого хлеба и кружку кипятку.
Гремят тяжелые засовы, скрипит дверь. Надзиратель объявляет с порога:
— На выход!..
Его привели в тюремную контору.
— Смертный приговор за молодостью лет вам заменен шестью годами каторги, — объявил начальник тюрьмы.
Он слушал равнодушные слова, смотрел на большой табель-календарь с четкими черными цифрами «1910», на неясную желтую полосу за окном. Небо желтело все сильнее, и вот уже неприятный свет сменился нежным, алым, заря захватывала восток, и таяли, испарялись тюремные стены, ржавые решетки, тусклая физиономия начальника тюрьмы.
...Фрунзе проснулся, открыл глаза. Вставало во всем своем великолепии солнце, бездымными кострами пламенели клены, над прудом покачивались легкие светлые испарения.
«Хорошо, что это был только дурной сон из моего прошлого», — облегченно вздохнул он, и мысль его опять ускользнула в былые дни, но сейчас вспомнился Петербург, классы и залы Политехнического института, студенческие сходки, страстные споры о судьбах России, о декабристах, Герцене, Чернышевском, о путях революционной борьбы против самодержавия.
Он, еще совсем желторотый юнец, приехавший из захолустного городка Верного, от белоснежных вершин Тянь-Шаня, очутился в водовороте политических страстей, мечтаний, разногласий, увлечений.
Он зачитывался произведениями разночинцев, его увлекали суровые обличения Салтыкова-Щедрина, расплывчатые, но с искрами злой критики, статьи Михайловского, труды Лаврова.
Он был переполнен стремлением к борьбе за переустройство уклада русской жизни на новых, справедливых началах, но еще не знал, еще не видел путей этой борьбы.
Они открылись ему со страниц сочинений Карла Маркса. Фундаментальный «Капитал» стал как бы гранитной скалой, с которой виделись перспективы грядущих классовых битв. Маркс помог ему и в критическом отношении к исканиям народников; уже с его позиций стал рассматривать Фрунзе проблемы жизни и борьбы.
В те годы он писал своему шуйскому другу: «Сейчас у нас идет сильное брожение, да не только у нас, но и во всех слоях общества; в печати теперь пишут так, как никогда не писали; везде предъявляются к правительству требования конституции, отмены самодержавия; движение очень сильно».
Бурные сходки рабочих, студентов, курсисток, манифестации, митинги на фабриках, в институтах, ожидание новых социальных перемен — все дышало грозой. Россия шла к революции, и царизм, страшась ее, надеялся войной с Японией потушить взрыв. Поражения на Дальнем Востоке, разгром русской эскадры в Цусимском проливе показали народу полную несостоятельность самодержавия.