Судьи тоже почувствовали: арестант понял — перед ним Боги. Такой статус им сладок. Упиваясь униженностью жертвы, приступили они к допросу.
— Хорошо ли тебе нынче спалось, Ванька? — издевательски поинтересовался Ушаков.
Ваня молчал, опустив голову.
— Теперь будешь ты умнее, или как? — продолжил Андрей Иванович в том же тоне, с язвительной усмешкой переглянувшись с Лестоком и Трубецким.
Арестант поднял голову, губы его дрожали, слезы стекли по лицу, он по-прежнему молчал, взглядывая, будто украдкой, на кого из судей и тут же отводя глаза.
Трубецкой, хищно раздувая ноздри, сморчливо втянул носом воздух.
— Что-то я не слышу ответа, — приподнял бровь и веко Ушаков и крикнул, теряя терпение, — или не впрок наука?! Еще объяснить?!
Ваня отпрянул, завертел головой, — не надо… я понял… — сипло прошептал он.
— Он будет отвечать как надо, — масляно, ласково «вступился» за него Лесток и таким же тоном обратился к Ивану. — Верно?
— Я постараюсь… — арестант опять понурил голову, ничего не мог поделать со слезами, порождаемыми где-то за пределами воли и надежды, и без конца отирал их кулаком.
Вновь стали допрашивать по пунктам. Снова Иван повторял свои показания. Если раньше он удивлялся, к чему спрашивать помногу раз одно, и старался найти такие выражения, чтобы судьи поняли, уверились в его правдивости, то теперь с тихим отчаянием говорил, слов не подбирая, — к чему? Но смысл показаний от этого не менялся, и довольство судей постепенно заменялось злобой. Стали искать в его ответах неисследованные места, новые зацепки. Такая находка сыскалась.
— Откуда тебе известно о Рижском карауле, что привык к принцессе и доброжелателен?
— Слыхал от матери, будто Василий Салтыков с принцессой временем очень жестоко поступает, а иногда и снисходительно, — говорил арестант безучастно.
— Ей откуда то ведомо? — спокойно и настойчиво вопрошали судьи, подползая к своей цели, как удав к жертве.
— Не знаю… — сказал, как простонал, и обреченно покачал головой Иван.
— Может быть, у нее есть агенты в Риге? — напирали следователи.
— Такого не ведаю… — обрывающимся голосом тихо, не поднимая головы, отвечал Иван.
Ничего больше для себя полезного судьи не услышали. Арестант по-прежнему отрицал свою причастность к заговору, равно как и само его существование ничем не подтверждал. Но Лесток воодушевился новой ниточке, которую с присущим ему оптимизмом надеялся смотать в большой клубок, в котором запутается и задохнется вице-канцлер. Ивана отпустили в камеру. Поднимаясь, он посмотрел на инквизиторов с робким удивлением, но они уже размышляли о новой линии следствия.
Ликованию Лестока и Трубецкого имелись основания. Быстро оформляющаяся, как казалось в начале, картина заговора вот уже несколько дней не дополнялась ни одним новым штрихом. Допрашивали Прасковью Павловну Гагарину.
— В доме графини Бестужевой, — отвечала с постоянством сероглазая женщина, — с мужем Сергеем я бывала, встречалась там с Лопухиным, Лилиенфельдом и их женами, и маркизом де Ботта. Но разговоров о принце и принцессе и нынешнем правлении не слыхала, не водила.
Допрашивали слугу Карла Лилиенфельда:
— Где был двадцать пятого июля?
— Барин послал за сукном, в счет уплаты долга. Не застав Мошкова дома, отправился в дом Лопухиных, так как люди Мошкова сказали, не там ли их барин. У дома Лопухиных увидел караул и, узнав, что Иван Лопухин взят под стражу, возвратился к ротмистру и сказал ему об этом. Барин послал к адъютанту Колычеву, которого я тоже не застал дома. После этого никуда не посылали.
— Может быть, барин посылал тебя к Мошкову с известием об аресте Лопухина?
— Нет, дело было наоборот: в доме Мошкова я был до того, как узнал об аресте Лопухина.
Вызвали Колычева. Показал, что Лопухины при нем сетовали на свое понижение, а он пожелал им счастья, так как Лопухиным было ему обещано возвращение в гвардию.
Другие обвиняемые только обводили уже имеющиеся фигуры, где-то, может быть, добавляя яркости, но в целом творение инквизиции оставалось бессвязно-абстрактным. И вот новая маленькая, но, возможно, очень важная черточка, которая способна увязать фигуру Натальи Лопухиной с фигурой поверженного младенца-императора.
Только Андрей Иванович молча морщился, не разделяя энтузиазма соратников, и оставался мрачно задумчивым.
*
Мокрая от горячечного пота постель — горничная не успевает ее менять. Таз у кровати из-за частых приступов рвоты. Заставленный микстурами, чашками с отварами для питья и компрессов прикроватный столик. Это то, что окружает вот уже двое суток не встающую с ложа Софью. Рядом заботливый, нежный муж, утешает, держит за руку, меняет компрессы на лбу, но от того не легче. Смотрит Софья на его осунувшееся, еще больше вытянувшееся лицо, усталые глаза, бледные и тонкие губы, ободрительно ей улыбающиеся, и думает, что не долго ей их видеть. Скоро опять примчатся свирепые судьи, схватят ее и уж больше не отпустят. Она обхватывает руками свой большой, опустившийся раньше времени живот и заходится плачем.
— Софьюшка, что ты, милая? — с легкой укоризной обращается к ней Карл, — подумай о ребенке. Нельзя ведь тебе плакать-то.
— Я и думаю! О нем только и думаю, любимый! — жарко шепчет Софья, обливая слезами красное в коричневых пятнах лицо. Тянется к мужу. — Что будет с нашим ребенком, коли меня в крепость заберут? Если и смогу я разродиться там, так дите разве в том холоде выживет? А если выживет, отнимут его у меня и к груди приложить не дадут!
— Это ты себе выдумала, глупышка моя! — старается изобразить смех ее муж. — Ведь тебя же отпустили, значит, поняли, что вины твоей никакой нет. — Он понимает, отпустили-то под домашний арест, сказали — до сроку, и караул у дома стоит. Хорошо Софья хоть к окнам не подходит. Но ее нужно успокоить. Любая ложь сейчас во благо. Потому смотрит он на нее, как на глупенькую девочку. — Полно изводить себя придумками, душа моя.