Выбрать главу

— Что думаешь — сдать меня? — силилась усмехнуться.

— Думаю: велика обида, ведущая тебя.

Заметалось сердце. Слезами солеными исторгло гнев и ненависть. Там, где они жили прежде, образовалась пустота. А на то пустое место, не ведомо как, залетело прощение. Прощение рода человеческого за матушку, за батюшку, за Федора. Путь войны и мести — кольцевая дорога. На ней не отыскать конца, можно только сойти в сторону. В этом вольный выбор Есении. Она не хочет увеличивать море детских слез, не хочет бесконечно бежать в колесе возмездия. Она уходит в новую жизнь, где есть светлые и добрые люди. К ним понесет она лесную мудрость и сохраненную под сердцем драгоценную частицу своей любви.

========== Часть 2. Глава 21. Когда надежды почти не осталось ==========

Лопухина, как в тумане, шла по темному коридору. Первое ощущение оглушенности прошло, осталась давящая боль в груди. Ее ребенка… пытали. Может быть, не один раз. Как она могла жить: спать, есть, думать о будущем, когда его мучили? “Страшно мучили!” — думала она уже в камере. Как сердце не подсказало ей? Конечно, ночами снились кошмары, накатывали приступы отчаяния, но каждый раз она успокаивала себя. В то время как Ванечка…

Обливаясь слезами, она мотала головой. Вспоминала его маленьким. Каждый раз, когда он разбивал коленку или ранил пальчик, он бежал к ней. И успокаивался у нее на руках. Он верил, мама всегда поможет, вылечит. А сейчас? Чем она может помочь? Как ему помочь?!

Она металась по камере.

«Им нужен заговор, это совершенно ясно. Может, выдумать для них его и «признаться»? Добром уже, все одно, не кончится. Пусть хоть быстрее завершится. Иначе, кто знает, сколько еще они будут добиваться этого «признания».

А приговор? Да, наплевать им будет: признались мы или нет. Обратной дороги нет, они не отступятся. Значит лучше — раньше. К чему мучения?

Но заговор… Что значит признаться? Это значит — рассказать, что и как замышляли. Я могла бы что-либо сделать сама? К Елизавете мне хода нет… То есть выдумать сообщников, впутать других людей. Кого принести в жертву лишь бы избавить Ванечку от мучений? Да кого угодно! — в отчаяниии она скрипела зубами. — Но кого именно? — проплывали лица друзей и знакомых. — Сынок!.. Если бы я могла умереть и освободить тебя тем самым, не раздумывала бы. Но подставить других… Выбрать кого-то, чтобы оговорить? На заклание?» — она была готова! Но не могла.

Падала на колени, обращая взор к зарешеченному, мрачному, серому небу. Не шла молитва. Выла волчицей. Ползала.

Раздавленной змеей извивалась на каменном полу.

Вскакивала, как безумная, кидалась к двери. Воображение рисовало сцены спасения.

Она стучит в дверь, кричит. Пока не придет охранник, пока не откроет. Потом бросается ему в лицо, бьет, кусает, отталкивает и бежит…

Нет, надо еще взять ключи. Да, выхватывает у него из-за пояса ключи и бежит, отворяя все камеры. В одной из них ее сын! И с ним к выходу, на волю! Куда глаза глядят! Следом гонятся — не догонят! Как же…

Нет. Лучше упасть на колени перед охранником, молить чтобы вывел тайно. Обещать… Что обещать?!

Нет! Она соблазнит охранника! А когда он уснет…

И еще много вариантов в том же духе. Но рвала на себе волосы, съезжая по стене. Все нереально. Нереально! Невозможно! Подтянув к груди колени, рыдала. Кричала, запрокинув голову.

Уходилась Наталья Федоровна не скоро. Только когда адская головная боль истощила последние силы. Потом долго корчилась в приступе рвоты над смердящей отхожей кадкой. Не только пустой желудок, но и кишечник, казалось, готовы были вывернуться наизнанку, пока не извергли из себя остатки, съеденной накануне пищи. Потом, свернувшись калачом, лежала на скамье, то тупо глядя в стену, то заходясь плачем, от которого голову, будто бы зажатую в холодные тиски, распирало так, что возникало чувство разделения ее на черепки.

«Наверное, в голове что-то лопнуло, и я скоро умру. И хорошо», — подумала Наталья, но только заснула тяжелым, бредовым сном.

*

Проснувшись, Наташа не могла вспомнить ни одну из тех бессвязных мрачных сцен, которые бессмысленным калейдоскопом наполняли ее сон. Головная боль не утихла, снова тошнило. Вокруг нее происходило нечто. Нечто мистическое. Стены то растягивались, то сжимались, как в кривом зеркале, каменная кладка, то и дело, расползалась в уродливые, ухмыляющиеся гримасы. Что-то похожее когда-то уже было. Скамья, на которой она лежала, раскачивалась, как лодка на волнах. Все тесное, горячее пространство вокруг было наполнено какими-то звуками: гулом, воем, стонами.

«Кого-то пытают? Ваня!» — Она попыталась встать, но лодка дернулась и опрокинулась. И Наташа начала медленно погружаться в расплывшийся вязко-жидкий пол.

«Как это может быть? Какая разница».

Сколько длилось погружение в дурнопахнущую каменную жижу, сложно сказать. Было оно неравномерным, то задерживалась она на одном уровне, то падала вниз, то кружилась на месте, была то головой кверху, то ногами. Иногда возникали голоса. Что говорили, не разобрать. Не отступало постоянное ощущение душной облепленности.

Вдруг чья-то рука коснулась ее лба, взяла за запястье. Наташа открыла глаза. Странно, но вокруг стало светлее. Разве после погружения в землю не должно быть наоборот. Все, по-прежнему, плыло и кружилось. Фигуры людей. Или только мерещатся: смазанные, кривые? Чей-то голос сверху (или снизу?) произнес:

— Нервная горячка, — и завыл, растянулся, исчез.

И свет исчез. Остались только красные пятна. Кровь, везде кровь. Наташа попыталась заплакать, но, опускаясь вниз, так и не поняла, получилось у нее это или нет.

Она еще несколько раз пыталась осмотреться вокруг, но менялась только освещенность, никакой четкости, ясности не добавлялось. Пока не проснулась она в своей детской кровати. На белой кружевной постели лежали яркие пятна солнечного света. На шее компресс. У нее ангина. Конечно! Это от высокой температуры она бредила. А теперь уже почти выздоровела. Вся светящаяся в лучах солнца, подошла мать. Погладила дочку по волосам.

«Просыпайся, доченька, пора», — жалостливо сказала она по-немецки и заплакала.

«Почему ты плачешь, мама? — спросила Наташа, также по-немецки, — мне ведь уже хорошо. И не сплю я», — с удивлением добавила она. Но матери в комнате уже не было.

— Просыпайся, — потребовал голос, не мамин, и, вообще, не женский. Но это и не голос отца. Да, и не девочка она уже. Она замужем, у нее у самой дети.

«Ваня!» — Остро пронзило грудь.

Наталья открыла глаза. Над ней высилась фигура Лестока.

«Значит, не бред», — сдерживая вопль отчаяния, Наталья опустила веки. Но забытье не возвращалось. Насколько оно, мрачное, душное, зловонное, было все же лучше действительности.

— Вот и хорошо, — твердо произнес Лесток. — Следите за ней теперь, чтоб ела и пила, как положено. А главное — беситься не позволяйте.

Судя по шагам и хлопанью двери, он удалился.

Наталья Федоровна хотела бы, никогда больше не очнуться, не видеть свет, опостылевших лиц. Как хорошо просто забыться, раз уже ничего не изменить. Но она не могла перестать думать о сыне. Ни на минуту терзающие, неотступные мысли и видения не оставляли.

— Есть пора, просыпайтесь, — равнодушно сказал караульный.

Наталья не пошевелилась. Тюремщик нетерпеливо потряс ее за плечо и повторил требование.

— Я не хочу, — помолчав, ответила узница.

— Что значит — «не хочу»! — В его голосе появилось раздражение. — Велено, чтобы ела по часам. Самое время. Так что, давайте-ка!

Он еще какое-то время пытался ее убедить, говорил, что нечего привередничать. Мол, только хуже себе сделает. И каша, вон какая, хорошая, даже с маслом и сахаром! Другие заключенные и мечтать не могут. Что там заключенные? Караульные такое не каждый день едят. Наконец, потеряв всякое терпение, он заорал, что, раз не хочет она по-хорошему, он накормит ее силой и попытался впихнуть ей в рот ложку с кашей. Но, поскольку рта подопечная не раскрыла, каша вылилась на щеку. Наташа отерла ее рукавом и отвернулась.

— Так, значит! Ну, сейчас я принесу воронку и накормлю, как гуся! — Он, в ярости топая сапогами, пошел к двери. Наталья слышала, как со скрипом та закрылась, зазвенели ключи. Но запереть камеру охранник не успел. Кто-то заговорил с ним.