— После того, как вчера я предательски убил Карну-Секача, я ни разу еще не декламировал Песнь.
И, глядя на него, я понял: это был величайший подвиг в жизни Обезьянознаменного.
Мышиный оленек с разгону вылетел на поляну. Сверкнул пятнисто-полосатой шкуркой, шумно понюхал воздух и, мгновенно успокоившись, принялся хрустеть свежей травой. Судьба обделила зверька статью и рогами, сделав похожим скорее на крупную белку и с такими же выступающими из-под верхней губы резцами. Зеленая пена мигом образовалась на оленьих губах, временами он косился в нашу сторону — но уходить не спешил.
Видимо, Индра-Громовержец и Серебряный Арджуна казались глупому оленю самыми безобидными в Трехмирье существами.
Глупому — или умному оленю?!
Глядя на него, я вдруг представил невообразимые толпы людей. Море голов, колышущееся море, гораздо больше той немереной толпы, что собралась на Поле Куру, — и Песнь Господа звучала набатом из слюнявых ртов, потому что глупец рано или поздно прозреет, а если просто любить и ничего больше не делать, то рай сам придет к тебе и скажет:
«Бери миску и будь счастлив!»
Дваждырожденными называли не одних брахманов-жрецов. Любой — будь он воин-кшатрий или вайшья-труженик, — если только он получил образование, считался родившимся дважды. Если же он при этом честно выполнял свой долг — за жизнь накапливалось достаточно Жара-тапаса, чтобы душа умершего могла передохнуть в райских мирах и отправиться на следующее перерождение. Про аскетов-подвижников я и не говорю — их пренебрежение собственной плотью иногда заставляло содрогаться богов…
Для Песни достаточно было просто родиться и выучиться говорить.
— Я видел Его истинный облик, отец…
Сперва я не расслышал.
— Что?
— В конце Песни Он сказал, что все, кого я убью на Поле Куру, уже убиты Им, так что я могу не беспокоиться. Грех — на Нем. И по моей просьбе Он показал мне свой истинный облик.
— Какой?..
— Мне было страшно, отец. Мне страшно до сих пор.
Я приблизился к сыну и обеими ладонями сжал его виски, крепко, до боли, как незадолго до того сжимал свои. Резко дохнул в лицо Арджуне, и он закрыл глаза, морщась от острого аромата грозы.
В светлых волосах отставного Витязя отчетливо блестели нити драгоценного металла.
— Дыши глубже и ни о чем не думай…
Собрав Жар-тапас Трехмирья вокруг нас в тугой кокон, я заботливо подоткнул его со всех сторон, как ребенок закутывается в одеяло, спасаясь от ночных, кошмаров… Мы стали единым целым, сплелись теснее, чем мать с зародышем внутри, только я не был матерью, я был Индрой, и минутой позже глубоко во мне зазвучал плач покинутого младенца, испуганный голос моего сына, рождая грезы о бывшем не со мной:
…Руки не хотели разжиматься, окоченев на мягких висках.
Секундой дольше — и я раздавил бы голову сына, как спелый плод.
Но дыхание мое все еще пахло грозой.
Жаль, что сейчас у меня не хватило бы сил на повторное создание Свастики Локапал. Миродержцам стоило бы рассмотреть то, что видел я, то, что уже видели трое из нас, — огненную пасть, в зев которой мы кричали:
— Кто Ты?!
Разве что забывали добавлять: «Поведай, о ликом ужасный!..» — потому что мы не были людьми и плохо умели ужасаться.
— Я возвращаюсь на Курукшетру, отец. — Арджуна бережно отстранил мои руки и направился к колеснице.
При виде хозяина четверка его белых коней прекратила жевать и, как по команде, уставилась на Арджуну. Он потрепал ближайшего по холке и принялся возиться с упряжью.
Я, думая о своем, последовал за ним.
Колесница Арджуны была обычной, легкой, с тремя дышлами: к двум боковым припрягалось по одному коню, и к переднему — двое. Обезьяна на знамени тихонько зарычала, приветствуя Индру, я кивнул и погладил древко стяга.