Выбрать главу

ГРОЗДЬ[1]

Посвящается памяти моего отца

I. ГРОЗДЬ

“Кто выйдет поутру? Кто спелый плод подметит…”

Кто выйдет поутру? Кто спелый плод подметит?      Как тесно яблоки висят! Как бы сквозь них, блаженно солнце светит,      стекая в сад. И, сонный, сладостный, в аллеях лепет слышен:      то словно каплет на песок тяжелых груш, пурпурных поздних вишен      пахучий сок. На выгнутых стволах цветные тени тают,      на листьях солнечный отлив… Деревья спят, и осы не слетают      с лиловых слив. Кто выйдет ввечеру? Кто плод поднимет спелый?      Кто вертограда господин? В тени аллей, один, лилейно-белый,      живет павлин.

1922

“Придавлен душною дремотой…”

Придавлен душною дремотой, я задыхался в черном сне. Как птица, вздрагивало что-то непостижимое во мне. И возжелал я в буйном блеске свободно взмыть, — и в сердце был тяжелый шорох, угол резкий каких-то исполинских крыл. И жизнь мучительно и чудно вся напряглась и не могла освободить их трепет трудный — крутые распахнуть крыла. Как будто каменная сила — неизмеримая ладонь — с холодным хрустом придавила их тяжкий шелковый огонь. Ах, если б звучно их раскинуть, исконный камень превозмочь, громаду черную содвинуть, прорвать глухонемую ночь, — с каким бы громом я воспрянул, огромен, светел и могуч! Какой бы гром в ответ мне грянул из глубины багряных туч! 

“Есть в одиночестве свобода…”

Есть в одиночестве свобода, и сладость — в вымыслах благих. Звезду, снежинку, каплю меда я заключаю в стих. И, еженочно умирая, я рад воскреснуть в должный час, и новый день — росинка рая, а прошлый день — алмаз.

“Из блеска в тень и в блеск из тени…”

Из блеска в тень и в блеск из тени с лазурных скал ручьи текли, в бреду извилистых растений овраги вешние цвели. И в утро мира это было: дикарь, еще полунемой, с душой прозревшей, но бескрылой, — косматый, легкий и прямой, — заметил, взмахивая луком, при взлете горного орла, с каким густым и сладким звуком освобождается стрела. Забыв и шелесты оленьи, и тигра бархат огневой, — он шел, в блаженном удивленье играя звучной тетивой. Ее притягивал он резко и с восклицаньем отпускал. Из тени в блеск и в тень из блеска ручьи текли с лазурных скал. Янтарной жилы звон упругий напоминал его душе призывный смех чужой подруги в чужом далеком шалаше.

“Я на море гляжу из мраморного храма…”

Я на море гляжу из мраморного храма: в просветах меж колонн, так сочно, так упрямо бьет в очи этот блеск, до боли голубой. Там благовония, там — звоны, там — прибой, а тут, на вышине, — одна молитва линий стремительно простых; там словно шелк павлиний, тут целомудренность бессмертной белизны. О, муза, будь строга! Из храма, с вышины, — гляжу на вырезы лазури беспокойной, — и вот восходит стих, мой стих нагой и стройный, и наполняется прохладой и огнем, и возвышается, как мраморный, и в нем сквозят моей души тревоги и отрады, как жаркая лазурь в просветах колоннады.

“Туман ночного сна, налет истомы пыльной…”

Туман ночного сна, налет истомы пыльной      смываю мягко-золотой, тяжелой губкою, набухшей пеной мыльной      благоуханной и густой. Голубоватая, в купальне млечно-белой,      вода струит чуть зримый пар, и благодарное я погружаю тело      в ее глухой и нежный жар. А после, насладясь той лаской шелковистой,      люблю я влагой ледяной лопатки окатить… Мгновенье — и пушистой      я обвиваюсь простыней. Чуть кожа высохла, — прохлада легкой ткани      спадает на плечи, шурша… Для песен, для борьбы, для сказочных исканий      готовы тело и душа. Так мелочь каждую — мы, дети и поэты,      умеем в чудо превратить, в обычном райские угадывать приметы      и что ни тронем, — расцветить…

“На черный бархат лист кленовый…”

На черный бархат лист кленовый я, как святыню, положил: лист золотой с пыльцой пунцовой между лиловых тонких жил. И с ним же рядом, неизбежно, старинный стих — его двойник, простой, и радужный, и нежный, в душевном сумраке возник; и все нежнее, все смиренней он лепетал, полутаясь, но слушал только лист осенний, на черном бархате светясь…