Выбрать главу

— Ура! Так его, падлу клятую!

— Молодцы пулеметчики!

— Так это же поручик Листов! — кричали со всех сторон, так как стрельба с дирижабля прекратилась.

Александр увидел генерала Душкевича и сказал:

— Это — поручик Листов, ваше превосходительство. Второй уже…

— Видел. Но поздно, капитан: они расстреляли раненых, негодяи…

И в эту минуту раздался голос, полный мольбы и отчаяния:

— Мария!.. О боже…

Голос принадлежал Барбаре, и Александр растерянно посмотрел вокруг, ища ее и не находя. Он был уверен, что Мария, как и Барбара, ушли вперед другой дорогой вместе с доктором — начальником госпиталя, и не хотел верить, что крик отчаяния относится к Барбаре.

И тут Барбара — как с неба упала и сквозь слезы безутешно произнесла:

— Александр, Александр, нашей Марии… А она так любила вас…

Александр бросился к санитарным двуколкам, вернее, запрыгал на здоровой ноге и на костыле и тут увидел: Мария сидела рядом с санитаром-возницей и словно бы дремала, а санитар поддерживал ее левой рукой, чтобы она не повалилась, и правой вытирал кровь, выступавшую у нее из уголка рта.

Александр бросил костыль, схватил ее на руки и смотрел, всматривался в ее как бы спящее лицо, белое и нежное в своей девственной чистоте, обрамленное косынкой с красным крестиком, и ничего не видел более в целом свете, и со стоном, с отчаянием и болью говорил:

— Машенька… Родная моя… Жизнь моя… Как же так? Этого не может быть… не имеет права быть… Это же бесчеловечно, боже…

И целовал ее, и прижимал к груди, и плакал.

Пришел Тадеуш Щелковский, взял Марию на руки, а Барбара, всхлипывавшая все время, подала Александру костыль и проводила до автомобиля и тут лишь сказала:

— Мария, Мария, ты ведь так хотела жить и жить, подружка моя милая.

На подножке автомобиля уже сидел Андрей Листов и курил затяжками частыми, короткими, и вздыхал тяжело:

— Не могу поверить… Невероятно же! Ах, как же я не дал очереди раньше…

А рядом с автомобилем, на золотистом коне, лежал Максим Свешников, и было похоже, что он как бы склонился на своем дончаке и целовал его шелковистую гриву за доблесть и бесстрашие, что принесли его к своим, друзьям-товарищам.

— Сними его с коня и положи на мотор. Похорони на отчей земле. Как героя, — сказал Александр Андрею Листову.

Вернулся Тадеуш Щелковский, торопливо закурил у Андрея Листова и дрогнувшим голосом сообщил:

— На операционном столе она. Быть может…

Так они, пропуская войска, и встретили утро — яркое, зоревое, а потом встретили солнце — огромное, огненно-красное, как кровь, залившее багряными сполохами полнеба.

Мучительно тяжкое и горькое, как полынь, утро…

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

…И опять над Новочеркасском стоял звон колоколов. Нет, не тихий и печальный, похоронный звон августа, от которого муторно было на душе. Сейчас Новочеркасск содрогался от набатного грома главного соборного колокола, наполнявшего гулом все окрест на многие версты так, что всполошилось все медное войско хуторских, и станичных, и городских церквей, и они тоже старались, гремели и куражились с раннего утра, и земля уже стонала стоном от их суматошного медного благовеста, а грачи уже и не знали, куда деться и где можно было присесть и согреться от непогоды, и кружились под самым солнцем в истошном гаме, как перед метелью, а уж о людях и говорить было нечего: вблизи собора они кричали друг другу, как тугоухие, размахивали руками, дополняя слова, и можно было подумать, что это — кулачные заправилы, подгоняющие подростков начинать задираться.

Один станционный колоколишко скромно молчал, поблескивая ослепительно своей бронзой, и словно ожидал своего часа, более значительного и торжественного, и не шевелился, и на него с томлением, и надеждой, и волнением великим то и дело посматривала вся расфранченная, надушенная знать всей области — военная и гражданская, чинно стоявшая в стороне от почетного караула из юнкеров, и с замиранием сердца все смотрела, смотрела в даль перрона. Но там ничего особенного не было, а были видны лишь торчавшие, как суслики возле норок, казаки-охранники и блестевшая на солнце железнодорожная колея. И тогда взоры всех перемещались вновь в сторону гордеца колоколишка: да зазвонит, заговорит наконец этот медный паршивец или так и будет висеть у белоснежной вокзальной стены, набеленной, как к святкам, и вытягивать из человека жилу за жилой? За чем смотрит начальство? А если, упаси бог, опять не заговорит, как десять лет тому назад, не забьется в радостной дрожи, не осчастливит столицу тихого Дона? Это же — ужасно. Это был бы конец света…