Оркестры – их насчитывалось целых четыре, и все в мундирах, один пышней другого, – играли торжественно и, честно говоря, из рук вон плохо, каждый на свой мотив. Огромные деревенские знамена с благочестивыми изображениями были варварски раскрашены и безмерно тяжелы, так что несущие их мужчины обливались потом и шатались от тяжести, а лица помогавших им мальчиков искажались яростными гримасами от натуги и сознания собственной важности. Наряды школьников отличались пестрым разнообразием, что не очень-то соответствовало общепринятым канонам, но в общей массе все дети были так потрясающе красивы, что зрители практически не замечали поношенных курточек мальчиков и дешевых туфель девочек, а вокруг юных служек в ветхих облачениях, шагавших в заметном беспорядке и абсолютно не в ногу, все равно витал явственно ощутимый романтический ореол двух юных фермопильцев.
Нельзя было ни на миг усомниться в том, что все это устроено в честь святого. Сгрудившись на самом солнцепеке, люди молча ждали, не двигаясь, не толкаясь. На площади даже не наблюдалось никакой полиции, которая бы так и кишела в Афинах: это ведь был их собственный Спиридион, покровитель острова, вышедший на солнечный свет, чтобы благословить своих детей.
И он пришел. Архиепископ, седобородый девяностодвухлетний старец, шествовал впереди, за ним следовали прелаты, чьи белоснежные, шафрановые и розовые ризы сияли на солнце великолепием, пока – когда они подходили ближе – вы не замечали потертые и выцветшие пятна и заплаты. Затем двигался лес высоких белых свечей, каждая в украшенном цветами позолоченном венце, и за каждой развивались длинные ленты – белые, сиреневые и алые. И наконец в обрамлении четырех огромных позолоченных светильников, под пышным балдахином приближался золотой паланкин, внутри которого, так, чтобы все могли его видеть, сидел сам святой: крохотная, усохшая фигурка, голова склонена на левое плечо, плоские и бесформенные мертвые черты сливаются за отсвечивающим стеклом в одно темное пятно.
Вокруг меня одержимо крестились женщины, губы их безмолвно шевелились. Святой и его кортеж остановились для молитвы, музыка оборвалась. Из Старой крепости выстрелила, салютуя, пушка, а когда эхо выстрела затихло, в небо взлетело множество голубей и тишина наполнилась шелестом крыльев.
Я стояла, разглядывая блестящие на солнце разноцветные ленты, гирлянды уже начавших вянуть цветов, криво свисающих с увенчанных ими свечей, сморщенную, поднятую вверх руку архиепископа и восхищенные и сияющие под белоснежными чепцами лица крестьянок вокруг меня. К глубочайшему моему изумлению, я вдруг почувствовала, как сжимается горло, словно от подступающих слез.
Внезапно какая-то женщина в толпе всхлипнула в порыве несдерживаемого горя. Звук этот прозвучал в тишине так резко, что я невольно обернулась – и увидела Миранду. Она стояла в нескольких ярдах от меня, среди толпы, с напряженным страстным вниманием уставившись на золотой паланкин, губы ее шевелились, и она без устали крестилась. Лицо ее выражало страсть и горе, точно она упрекала святого за его небрежение. В этой мысли не было ничего непочтительного – греческая религия основана на подобной простоте. Полагаю, что церковники былых дней отлично знали, какую эмоциональную разрядку получаешь, когда есть возможность обвинить в своей беде какого-то непосредственного виновника.
Шествие прошло мимо, толпа начала редеть. Я увидела, как Миранда, словно стыдясь своих слез, отвернулась и поспешно пошла прочь. Толпа стала просачиваться назад сквозь узкие главные улицы городка, и людское течение понесло меня по улице Никефорос к открытому пространству близ гавани, где я оставила свою машину.
На полпути туда улица вышла на небольшую площадь, и я снова случайно заметила Миранду. Она стояла под платаном спиной ко мне, закрыв руками лицо, – должно быть, плакала.
Я в нерешительности замедлила шаг, но какой-то человек, уже некоторое время слонявшийся вокруг девушки и не сводивший с нее глаз, вдруг подошел и окликнул ее. Она не шелохнулась и никак не выказала, что слышит его, – все так же стояла спиной ко мне, склонив голову. Лица окликнувшего ее человека я не видела, но это был молодой парень с крепкой и красивой фигурой, которую не могла скрыть даже дешевая голубая ткань его лучшего воскресного костюма.
Стоя почти вплотную к девушке у нее за спиной, он говорил тихо и, похоже, настойчиво уговаривал ее – судя по жестикуляции, убеждал пойти с ним прочь от толпы по одной из боковых улочек. Но девушка покачала головой и торопливым движением натянула платок повыше, пряча лицо. Все ее поведение отражало застенчивое, даже робкое уныние.
Я быстро подошла к ним:
– Миранда? Я мисс Люси. У меня здесь машина, и я собираюсь вернуться. Хочешь, отвезу тебя домой?
Девушка повернулась. Глаза под платком опухли от слез. Она молча кивнула.
Я не глядела на ее молодого человека, предполагая, что теперь-то он бросит свои приставания и исчезнет в толпе. Но он тоже обернулся ко мне.
– О, спасибо! Как мило с вашей стороны! – В голосе его звучало нескрываемое облегчение. – Конечно, ей вообще не следовало сюда приходить, а теперь автобуса не будет еще целый час! Ну разумеется, ей надо поехать домой!
Я поймала себя на том, что во все глаза уставилась на него – не из-за того, с какой легкостью он взял на себя ответственность за девушку, и даже не из-за его почти безупречного английского, а просто из-за его внешности.
В стране, где подавляющая часть молодых людей красивы, он все равно бросался в глаза. Классические византийские черты лица, чистая кожа и огромные, обрамленные густыми длинными ресницами глаза, какие глядят на нас со стен каждой греческой церкви, – типаж, который обессмертил сам Эль Греко и который по сей день еще можно встретить на улицах. Но стоявший предо мной юноша не позаимствовал у моделей старых мастеров ничего, кроме сияющих глаз и завораживающе совершенных черт; в нем не было и намека на печальную задумчивость и слабость, которые (по вполне понятным причинам) обычно сопутствуют облику святых, что проводят свой век, взирая сверху вниз с росписи на церковных стенах: маленький рот, бессильно поникшее чело, укоризненно-удивленное выражение, с которым византийский святой созерцает греховный мир. У приятеля же Миранды вид, напротив, был такой, словно он уже давно знаком с этим греховным миром, но в высшей степени им доволен и успел насладиться немалым количеством плодов, кои сей мир мог ему предложить. Нет, отнюдь не святой с иконы. И, как заключила я, наверняка не старше девятнадцати.
Прекрасные глаза обегали меня с неприкрытым греческим одобрением.
– Вы, должно быть, мисс Уоринг?
– Ну да, – удивленно признала я и тут вдруг догадалась, с кем, надо думать, имею дело. – А ты... Адонис?
Хоть убейте, но мне не удалось выговорить это имя без того смущения, какое испытываешь, когда приходится называть своих соотечественников Венерой или Купидоном. И то, что в Греции каждый день можно столкнуться с Периклами, Аспазиями, Электрами или даже Алкивиадами, ничему не помогало. Уж слишком он был хорош собой.
Он усмехнулся. Зубы у него были белые-пребелые, а ресницы не меньше дюйма длиной.
– Что, немножко чересчур? В Греции мы произносим «Адони». – Сам он произнес это как «Атони». – Возможно, так вам будет легче говорить? Не так высокопарно?
– Не слишком ли много ты знаешь! – сказала я невольно, но совершенно естественно, а он в ответ засмеялся, но потом вдруг посерьезнел.
– Так, где ваша машина, мисс Уоринг?
– Внизу, у гавани. – Я с сомнением перевела взгляд с толчеи на улице на поникшую головку девушки. – Недалеко, но тут такое столпотворение.
– Можно обойти дворами.
Он показал на узкий проход в углу площади, где щербатая лестница уводила вверх, в тень между двумя высокими доками.
Я снова поглядела на притихшую девушку, пассивно ожидавшую возле нас.
– Она пойдет, – заверил Адони, что-то коротко бросил Миранде по-гречески, повернулся ко мне, кивнул и повел меня через площадь, а потом вверх по лестнице.