Выбрать главу

Р-раз! - и нет ряда. Р-раз! - и нет второго.

- Отстань!

Это дед.

- Пятку срезал.

На моей литовке кровь. Ошалело смотрю на нее и не сразу соображаю, что это сок клубники.

Дед улыбается в густую проседь усов, ковыльные, нависшие брови шевелятся.

- Сколь ее тут! На жилу натокались. Ешь!

Клубники насыпано - ступить негде! Меч-коса в сторону, и я набиваю росной ягодой рот. Пахуча, прохладна, вкусна! Нет ничего прекраснее степной ягоды! А родится она у нас такой рясной, такой сплошной, будто кумачом покрыты целые лужайки.

Скоро руки наши, а у меня и колени покрываются красными пятнами. Эх, вот бы Федьку со Степкой сюда! Объелись бы!

- Ну, будя, - вытирает дед губы. - Не переешь ее.

Наметанно-зорко щурится на мой прокос.

- Носок-то литовки приподымай. Пятой больше налегай, пятой... А то головы только и посшибал.

Мой прокос по сравнению с дедовым выглядит позорно плохо. У деда как выбрито, а мой - будто Федькина голова, подстриженная под "барана".

Дед довольно окидывает косогор.

- Трава ноне! Медведь медведем!

Трава и вправду стоит стеной, густая, как овечья шерсть, и по пояс вышиной.

Дед точит бруском литовку и снова сильно шаркает по траве.

До обеда косим не передыхая. "Коси, коса, пока роса..."

Но вот роса обсохла, трава стала жестче, и косы зазвенели. Солнце обжигает. Пот заливает лицо, но вытирать некогда: надо догонять деда. Линялая рубаха его потемнела на лопатках, в морщинах коричневой шеи блестят капли, а он все так же легко и быстро, словно играючи, машет косой и все дальше и дальше уходит от меня.

Я уже не Илья Муромец, я думаю: "Скоро ли обед?" Руки стали чугунные - не поднять, и носок литовки все чаще и чаще зарывается в землю, будто гирьку к нему привязали. И кочки откуда-то появились... Еще немного, и я сдам. Но, упрямо сжав зубы, иду за дедом, кошу, кошу и кошу. Посмотрим, чья возьмет!

Вот дед заканчивает прокос и пучком травы вытирает литовку.

- Приморился я, внучок. Ты-то, поди, нет? Молодой...

Глаза его чуть-чуть насмешливо прищурены. Я молчу и незаметно перевожу дух. Едва разжимаю занемевшие пальцы на держаке.

- Сбегай-ка за водицей - полдневать станем. Эвон солнышко-то где!

Я спускаюсь к ручью, что тихонько журчит в кустах. В зарослях багульника и волчьей ягоды натыкаюсь на кислицу. У-у, сколько ее тут! Рубиновая, просвечивающая насквозь так, что видны мелкие семечки внутри, она освежающе прохладна.

Ем горстями, ем, пока не сводит скулы от кислоты. Набираю в кепку деду. Потом раздвигаю чащу, и лицо опахивает свежей сыростью. Прямо передо мной насквозь светлое оконце. Невесть кем поставленный сруб до краев налит студеной прозрачной водой. В срубе по стенкам мотается мох, как борода лешего. Снизу бьет ключик, струйка его не доходит доверху, поднимает со дна песчинки, былинки, крутит их и устилает дно ровно и гладко. Едва заметная рябь видна на поверхности от неустанной работы ключика, да крутится на одном месте смородишный листок.

Я наклоняюсь и пью сладкую стынь, пью, пока не захватывает дух и не начинает ломить зубы. Окунаю голову и встаю. Вода сбегает по спине, попадает в штаны, и сразу пробирает озноб! Бр-р-р! Почерпываю воды в берестяной туесок и с удовольствием выбираюсь на солнышко.

Ого, сколько мы отмахали! Полкосогора!

Кошанина лежит ровными пышными рядами. В недвижном нагретом воздухе крепко пахнет увядающими цветами и медом.

Я иду по кошанине, слушаю, как сердито гудят мохнатые золотистые шмели, звенят кузнечики, и собираю осыпанную клубнику.

* * *

После обеда дед спит под телегой, а я ухожу на луг, в полуденную сонь.

Луг выткан малиновым клевером, крупными солнцеголовыми ромашками, луговой геранью, синими колокольчиками и еще какими-то цветами с неизвестными мне названиями. Слышен бой перепелов, скрип коростеля, чирканье стрепета и жужжание пчел... Степь полна жизни, невидимой для глаза.

Я хмелею от медвяного запаха трав, от простора, от синих далей... Бегу по лугу и падаю в высокую траву.

Лежу, закрыв глаза, вдыхаю пряный запах земли и меда, потом раздвигаю траву, и прямо передо мной круговинка рдяных кисточек костяники. Кладу в рот прохладные, как леденцы, ягоды и смотрю на рощицу.

Каждое дерево имеет свое лицо. Вон те, маленькие, выбежали вперед это девчонки. Озорные, они убежали из-под надзора матери и смеются вздрагивают зелеными листочками. Смеются, что береза-мать, крепкая и высокая, не может их догнать. Тянется к ним руками-ветвями, хочет поймать, обнять и притворно-сердито встряхивает головой-верхушкой, журит дочек, а сама любуется ими и тоже рада этому солнечному дню.

А вон стоит одиноко темная, согнутая береза с обломанной вершиной. Стоит задумчиво, тяжко вздыхая. Это - старуха. Потемнели рабочие руки-ветки, опустились бессильно. И не радует ее ни яркий свет, ни тепло, ни медовые запахи.

А вон неизвестно откуда забрела сюда ель. Стоит с краю, как воин, прямо, строго. Стоит и смотрит все вдаль да вдаль, настороженно выставив острые пики ветвей. Какого ворога ждет?

Для каждого дерева можно придумать что-нибудь.

Я переворачиваюсь на спину и гляжу в небо.

В бездонной синеве, там, где скитаются ветры, проносятся легкие, как дым, облака. Я провожаю их долгим, неморгающим взглядом. Куда летят они? В какие страны?..

И не облака это вовсе, а паруса боевых кораблей, и голубизна неба это лазурь Индийского океана. Корабли плывут к неведомым сказочным островам, и я - лихой марсовой - зорко гляжу в океан, чтобы, заметив туманную полоску берега, закричать: "Земля!" А кругом голубые волны, зной тропического лета, коралловые рифы...

- Ленька! Ленька!

Надо мной стоит дед.

- Эк, заснул! Еле нашел. Солнышком-то стукнуть может.

Запустив руку в сивую бороду, он довольно жмурится на солнце и вздыхает всей грудью:

- Экие воздуха-то тут, а! Благодать!

Подмигивает мне, молодо улыбается. На коричневом лбу его разглаживаются морщинки.

- Сена нонешний год! Ложку меда добавь - сам ешь... Давай начинать, Леонид. Солнышко спадает: слышь, кузнечики застрекотали.

Глава шестнадцатая

Через несколько дней к нам на покос приехали отец и Эйхе.

Еще издалека мы заметили легковушку, и дед заволновался.

- Никак, Роберт Индрикович? - вглядывался он из-под ладони в приближающуюся "эмку".

И точно, из машины вылезли дядя Роберт и отец.

- Ну как, работнички? - спросил отец, оглядывая покос. - Вот Роберт Индрикович настоял завернуть к вам.

- Здравствуйте, Данила Петрович, - протянул руку Эйхе.

- Доброго здоровьица, Роберт Индрикович, - прокашлялся дед.

- Мушкетер здесь один? Растерял своих боевых соратников? - подмигнул мне Эйхе.

Я ответил улыбкой до ушей. Да и нельзя было не улыбаться, когда видишь все понимающий, с лукавинкой взгляд Эйхе, его открытое и красивое лицо, слышишь его добрый, с едва уловимым нерусским выговором голос. Всегда, когда я видел дядю Роберта, меня подмывало сделать для него что-нибудь хорошее, как-то выразить ему свою любовь. Всем своим сердцем чувствовал я, что это негнущийся, сильный человек, честный и прямой. И если бы меня спросили, каким я хочу вырасти, я бы сказал: "Как Эйхе!"

А дядя Роберт тем временем говорил деду:

- Вот, Данила Петрович, поспорили с вашим сыном, кто лучше косит. Сейчас устроим соревнование, будьте судьей. - И, обращаясь к отцу, сказал: - Ну, секретарь, снимай свою гимнастерку!