Выбрать главу

Хиндли и Кэти слушали и слушали, пока все не помирились, а затем бросились рыться по отцовским карманам в поисках обещанных подарков. Хиндли было тогда четырнадцать годков, но он как вытащил свою бывшую скрипочку, кою в кармане пальто размололо на куски, так мигом и заплакал вслух; а Кэти, узнав, что хозяин потерял ее хлыст, пока возился с оборвышем, выказала остроумие: ухмыльнулась и плюнула в дурацкое существо, за свои старания заработав от отца подзатыльник, чтоб вела себя поприличнее. Оба наотрез отказались пустить подобрыша в свою постель или даже в спальню, а мне в голову ничего больше не пришло, и я его оставила на лестничной площадке – надеялась, что назавтра он испарится. Дитя прокралось к комнате господина Эрншо – то ли ненароком, то ли голос услышало, – и тот, выходя, нашел его под дверью. Ну, провели допрос, разузнали, как оно там очутилось, мне пришлось сознаться, и за мою трусость и бесчеловечность меня отослали из дома.

Вот так Хитклифф и познакомился с семьей. Возвращаюсь я через пару дней (я ж не думала, что меня прогнали навсегда) – а его уже окрестили Хитклиффом: так звали хозяйского сына, во младенчестве помершего, и имя это ему с тех пор служит и за фамилию. С госпожой Кэти они стали не разлей вода, а вот Хиндли его возненавидел, да и я, сказать вам правду, тоже; мы бесстыдно изводили его и дразнили, потому как я-то была еще мала, не соображала, что несправедлива к нему, а хозяйка ни словом нас не одергивала, ежели видела, что мы к нему цепляемся.

Смурной он был и терпеливый; обвыкся, должно быть, с жестокостью-то; когда Хиндли бил его – и глазом не моргнет, ни слезинки не проронит, а когда я его щипала, он лишь ахал и распахивал глаза, будто сам ненароком поранился и никто тут не виноват. Старый Эрншо взъерепенился, как узнал, что его родной сын тиранит бедную, как он говорил, безотцовщину. Странно даже, до чего он прикипел к Хитклиффу, всякому слову его верил (хотя говорил-то Хитклифф очень мало и обыкновенно правду), ласкал его гораздо чаще, чем свою дочь – Кэти была слишком озорная и своенравная, в драгоценные любимицы ее не назначишь.

Как бы там ни было, с первых дней Хитклифф сеял в доме дурные чувства; когда же померла госпожа Эрншо – меньше двух годков миновало, – молодой хозяин приучился в отце своем видеть не друга, но тирана, а в Хитклиффе – захватчика, что отнял у него, у Хиндли то бишь, и привилегии, и родительскую приязнь, и, угрюмясь от такого, он, то бишь Хиндли, озлобился. Попервоначалу-то я его жалела, а потом дети слегли с корью, я за ними ходила, взяла на себя женские заботы и жалеть Хиндли отохотилась. Хитклифф болел тяжко, и когда дела у него были совсем плохи, от своей постели меня не отпускал: думал, должно быть, что я к нему сильно добра, и не догадывался, что это меня заставили. Скажу, однако, вот что: ни у какой няньки на свете не бывало такого тихого ребенка. До того разительно он отличался от остальных детей, что я к нему помягчела. Кэти и братец ее изводили меня ужасно, а Хитклифф был кроток, как овечка, хоть и не потому, что нежен, а потому, что духом тверд.

Он поправился, а доктор сказал, что во многом это я постаралась, и похвалил меня за такую заботу. Я его похвалами гордилась, умилосердилась к тому, чьим посредством их заслужила, и так Хиндли потерял последнюю свою союзницу; однако обожания к Хитклиффу я в душе не находила и нередко удивлялась, что эдакого видел в нем хозяин, отчего так восторгался угрюмым мальчиком, который на моей памяти не ответствовал на это мирволенье ни единым знаком благодарности. С благодетелем своим он не был дерзок – попросту бесчувствен, хотя знал прекрасно, что завладел его сердцем целиком, и понимал, что стоит слово сказать – и весь дом пред ним склонится. Вот, помню, был случай: господин Эрншо купил пару молодых жеребцов на приходской ярмарке и отдал их мальчикам. Хитклифф взял того, что покрасивее, да только жеребец вскоре охромел, и Хитклифф, как это увидел, сказал Хиндли: