Феликс Рахлин
Грудь четвертого человека
*Вступительная глава**.
"Равнение на середину!"
Мы выросли в насквозь промуштрованной стране.
"Россия – страна не земледельческая и не торговая, а военная, ее призвание – быть грозою мира", – определил Николай Второй – и был совершенно прав. Николая прогнали, возможно, еще и потому, что он не сумел реализовать это призвание с наибольшей полнотой. С такой, как это сделали большевики во главе с Каннибалиссимусом всех времен и народов.
Мой папа был человек тишайшей профессии: экономист. Но политическую экономию преподавал в военных вузах, состоял в кадрах
Красной Армии и носил командирскую форму: штаны-галифе, сапоги, гимнастерку с тремя "шпалами" в петлицах, скрипучую портупею. И даже когда его выгнали "за троцкизм", продолжал донашивать военную одежду, предпочитая ее штатской.
Даже у мамы, которая к воинской службе никакого отношения не имела, был именной, даренный начальством браунинг. Стрелять она не умела, звука выстрелов боялась, но оружие с патрончиками, похожими на пипки свифтовых лилипутов, хранила в ящике книжной этажерки.
Когда начались репрессии 37-го года, папа, во избежание неприятностей, вышвырнул опасную безделушку вместе с хорошенькими патрончиками в тухлую харьковскую речку Лопань. (Об этом более подробно рассказано в моих "Записках без названия", книга 1-я).
Может быть, под влиянием пьянящего запаха портупеи, скрипа хромовых отцовых сапог, ласкового тускловатого отсвета его кобуры, тревожного вида крошечных маминых пулек, – я с детства полюбил маршировать. Но будучи толстячком (во дворе меня добродушно и безжалостно называли "Пузя"), я делал это хотя и старательно, однако неуклюже. Удовольствие было написано на моем круглом, улыбчивом лице, когда мы, детсадовцы, вышагивали под музыку раздрызганного пианино мимо большого зеркала в комнате для занятий по "ритмике".
Шагистика, строй, речевки – все это было знамением времени.
Некоторые на том даже свихнулись. До войны в Харькове жил Миша – городской сумасшедший. Всегда небритый (как ныне – Арафат!), в красноармейской шинели, в защитного цвета фуражке-"сталинке" и калошах на босу ногу целыми днями слонялся он по аллеям городского парка, выпрашивая подаяние. Шаркающей походкой подойдет, бывало, к отдыхающим на скамейках, протянет сложенную лодочкой ладонь – и просит:
– Больной. Дай копейку!
Это означало, что больной – он, а копейку ему обязаны дать вы.
Некоторые давали, другие пытались вывести попрошайку на чистую воду:
– Миша, не притворяйся!
Не дождавшись милостыни, он равнодушно и спокойно отходил прочь – и тут же шел к следующей скамейке все с той же просьбой:
– Больной. Дай копейку!
Ходила легенда, будто в детстве и юности он хотел учиться игре на скрипке, но самодуры родители запретили – оттого-де бедняга и повредился умом. Другие рассказывали о несчастной любви, но и тут рассказ замыкался на страсти к музыке. Ее Миша и впрямь обожал, особенно военную. Стоило ему услыхать не то что оркестр, но хотя бы пение марширующей роты, как он сломя голову бежал на звуки песни.
Пристроится, бывало, на левом фланге – и "марширует" шаркающей своей походкой в толпе мальчишек, которыми нередко в те годы прирастал любой поющий или марширующий под музыку строй.
Вернувшись в Харьков вскоре после его освобождения от немцев,
Мишу я уже не встречал. Говорили, будто с приходом оккупантов этот безобидный меломан по привычке пристроился к их поющему подразделению, но тут же был кем-то из шагающих деловито пристрелен.
Нацисты не любили и безжалостно уничтожали сумасшедших и евреев, а
Миша был, кажется, и тем. и другим.
По возвращении я поступил в пятый класс, и тогда же стали преподавать у нас как учебный предмет "военное дело". Сперва учителем был демобилизованный по ранению еврей Геллер. Он вел и уроки физкультуры, на занятия приходил в галифе и тапочках.
Почему-то его прозвали "Зюзя-парикмахер". Зюзе, как видно, надоело с нами чем-либо заниматься, и однажды он, войдя в класс и выслушав рапорт дежурного ("Товарищ военрук! Класс такой-то в количестве стольких-то человек к занятиям готов!"), скомандовал с легкой шепелявинкой:
– Вольно! Щадищь (то есть – "Садись!") Щегоднящней темой урока будут… анекдоты! Ращщкаживайте!
Возликовав, один за другим выходили шестиклассники (школа у нас была мужская) и, постепенно, на пробу увеличивая меру непристойностей, травили анекдоты один другого позабористей. Зюзя же только снисходительно улыбался.
Вскоре он поступил куда-то не то на другую работу, не то учиться, и Бог послал нам Мыльника. Этот гневливый, полуприпадочный мужик проводил уроки всерьез: отрабатывал "Р-р-равнение направо!" и
"Р-р-равнение налево!", объясняя, что при этом мы должны видеть
"грудь четвертого человека": только тогда шеренга будет ровная.
Заставлял печатать строевой шаг – и отсчитывал такт голосом бравого старшины:
– А – раз! А – раз! А – раз! Два! Три!
Приносил на уроки русскую трехлинейную винтовку "образца 1891-го дробь тридцатого года" и, вынув затвор, показывал его детали:
– Стебель – гребень – рукоятка!
Этот классический хорей мы заучили на всю жизнь.
Юркий, любознательный Эдик Братута как-то раз уж слишком настойчиво лез с расспросами и все хватался за лежащие на учительском столе части: то за стебель, то за гребень. Военрук вдруг
"психанул", схватил винтовку без затвора, но с примкнутым штыком, и, взяв ее наперевес, погнался за Эдиком по классу, как в штыковую атаку, под общий хохот шестиклассников… Даже здесь, в Израиле, могу представить двух свидетелей: такие сцены – незабываемы!
Однажды – в седьмом, что ли, классе, весной или осенью во время урока военного дела послали нас во главе с Мыльником на книжный склад за учебниками. Склад помещался в одном из приделов еще действовавшей тогда Пантелеймоновской церкви на ул. Клочковской.
Чтобы попасть туда от Госпрома, надо было пересечь искусственный овраг, так называемый "спуск Пассионарии", по дну которого проходит трамвайная линия. До оврага мы дошли строем, но, чтобы его
"форсировать", военрук был вынужден строй распустить. Пока наш командир, оскальзываясь на дерне, которым выложены крутые склоны оврага, спускался вниз, а потом опять карабкался наверх, мы, проделав это, естественно, гораздо быстрее, с высоты положения принялись обстреливать его комьями земли. С криками "Отставить!" белняга, наконец, добрался на четвереньках до позиций своего
"противника", но искать виновников не стал: предстояло все же выполнить указание директора и притащить учебники в школу. Поэтому он, гневаясь на нас, лишь беззвучно шевелил губами, проговаривая в уме, но вслух не произнося (все-таки учителю не положено!) самые крепкие солдатские выражения, а многие из нас громко и с удовольствием считывали их с его губ.
Малахольного Мыльника сменил подтянутый, аккуратный Виктор
Власович Корнилов – бравый офицер, партизанивший в Белоруссии, откуда и сам был родом. Говорил он с отчетливым белорусским акцентом, и мы составили из его характерных словечек такую фразу
(здесь и далее ударения помечаю, по техническим причтинам, не надстрочным значком, а прописными ударными гласными):
– БирОм вирОвку, мотаем вокруг бирОзы и тянем метров на шЕстьдесят!
Военруком и учителем физкультуры Корнилов был у нас недолго: окончив заочный филфак, начал преподавать в других классах русский язык. А потом и вовсе пошел на повышение: стал инструктором обкома партии. К нам военруком пришел Иван Кузьмич Леонов – боевой офицер, не шибко грамотный, но трезвый, по-житейски умный и хозяйственный.
Однако и ему невзначай досталось. В восьмом классе Толя Коршак, плотный, плечистый переросток, гонялся за кем-то на перемене, а потом внутри класса притаился у двери с шапкой или тряпкой в руке, чтобы ею огреть беглеца. Но тут прозвенел звонок, и в класс вошел
(на свой урок военного дела) наш Кузьмич. Ему и досталось по