Уникаускас все это время, сидя в машине, сохранял безучастный вид. Приехали в госпиталь, вошли в приемное отделение – небольшую комнату с лавками у стен. Выяснилось, что надо подождать. Ждет и наш глухой – ко всему равнодушный, тихий, спокойный… Вдруг на всю комнату раздался звон рассыпавшейся денежной мелочи – целая пригоршня монет выпала из кармана нашего доктора, когда он вытаскивал оттуда носовой платок. Ребята бросились ее подбирать -
Уникаускас даже не оглянулся. Доктор, все время выделявший меня из других и, как я заметил, именно мне демонстрировавший свою медицинскую компетентность, объяснил:
– Это я нарочно из кармана горсть монет выбросил: есть такой прием проверки слуха. Если человек симулирует глухоту, а на самом деле слышит, то от неожиданности непроизвольно бросается на звук просыпавшейся мелочи – и тем себя выдает.
"Что за глупости! – подумалось мне. – Привез человека на экспертизу – и сам же устраивает ему зачем-то предварительную проверку. Так ведь там, в полку можно было опыт проделать: разоблачил бы симуляцию – и сюда везти было бы незачем…"
(Через несколько лет вспомню этот случай, впервые прочитав рассказ "Иваны" из бабелевской "Конармии": дьякона Ивана Аггеева призвали в Красную Армию, он сказался глухим, и бойцу Акинфиеву, тоже Ивану, поручили отвезти его в Ровно – "на испытание". Но
Акинфиев по дороге сам "испытывает" тезку, время от времени стреляя у того под самым ухом – то под левым, то под правым. От этого симулянт, еще не доехав до комиссии, и в самом деле оглох!)
Уникаускаса в госпитале оставили на обследование и хорошенько проверили (уж, наверное, не доморощенным, мальчишеским способом нашего полкового эскулапа). Глухота подтвердилась. Несчастный был комиссован. Но как же отправить глухого за десять тысяч верст в
Литву? Одного – нельзя! И в сопровождающие ему дали Карначева.
Ефрейтор Карначев был писарем "секретки". Это означало, что он проверен органами, допущен до всех военных тайн, какие там, в секретной части штаба, хранились. Такие люди – обычно хорошие службисты, на них лежит печать удачи и благополучия. Карначеву с этой командировкой повезло: "батя" (командир полка) разрешил совместить ее с отпуском, с выездом на родину. Старший писарь был родом откуда-то из среднерусской деревни, – кажется, Калужской или
Рязанской области.
– Отвезешь этого глухаря, – сказал "батя", подполковник Якимов, – и поезжай к родным на десять дней: заслужил!
Примерно через месяц ефрейтор вернулся – и вот что рассказал.
В дороге сопровождаемый вел себя спокойно, никуда один не уходил, ни с кем не общался, сидел молча все десять дней пути до Москвы, а там еще сколько-то – до Литвы. Аккуратный, вежливый, деловитый и трезвый Карначев, плечистый коротышка, добросовестно и заботливо ухаживал за массивным, рослым, но таким беспомощным литовцем… Так спокойно доехали и до райцентра, а потом – уж не помню на чем – и до хутора, где Уникаускас жил, пока не призвали.
– Вот входим мы во двор его родного дома, – рассказывал ефрейтор.
– Дом большой, просторный, хозяйство, сразу видно, справное, двор огромный, сараи, хлев; куры по двору бродят, в хлеву какая-то скотина стоит, в углу двора молодой мужик по хозяйству возится. Тут же и куча дров – наколотых и еще в чурках, и топор брошен… Как вдруг наш Уникаускас хватает в руки топор – и, занеся его над головой, бросается на этого мужика. Тот, лишь его заметил, – бежать, этот – за ним! Братцы, честно признаюсь: я было растерялся. Вот уж чего не ожидал – того не ожидал! Ну, что делать? Кого на помощь звать? И на каком языке?! А наш глухарь все бегает за братом
(оказалось, это брат его родный!), брат от него убегает – как в догонялки играют! И я тоже за ними побежал. Кричу: "Брось топор!
Брось топор!", да ведь он и не слышит, и по-русски – ни хрена…
Сам что-то кричит, но по-ихнему, глаза кровью налились… Тут на весь этот шум прибежали то ли соседи, то ли родня, мы вместе отняли у него колун…
Уж после-то мне объяснили по-русски: наш-то ведь хронически больной был на уши. А его все-таки забрили. И он решил, что это брат родной так подстроил. Может, и правильно решил: у них там какие-то дела крестьянские, споры о наследстве, между братьями несогласие. Он считает – братец взятку дал военкому, чтобы его, нашего-то, призвали и чтоб в свою пользу верней куш отхватить.
Стало быть, глухарь все дни в поезде мечтал о том, чтобы с братом расправиться. Укокошить его хотел. Вот вам и Нихуаускас!
Глава 20.Молодостьдедовщины
Какое место заняла "дедовщина" в последние десятилетия Советской
Армии (а потом и в жизни ее наследниц – армий России. Украины и т. д.) – современному читателю рассказывать не надо: он ее, дедовщину и сам так или иначе изведал – на собственных ли боках и шее или на опыте сыновей, братьев, других близких. Напрасно кое-кто пытается убедить себя и других, что это – нормальное явление, без которого нельзя обеспечить воинскую субординацию и уважение младших к старшим. Соглашусь, что в психологии любого человеческого сообщества расслоение по стажу, опыту, возрасту, бывалости – заранее существует, так что даже залезшие раньше других в набитый людьми транспорт чувствуют свое преимущество перед теми, кто этого сделать еще не успел. И все же в здоровом общественном организме униженность новичков бывалыми – не возобладает: такая сепарация искусственна и опасна, она может возникнуть только на болезненной почве, в условиях начавшегося разложения общественных основ, именно как способ насильственного, принудительного удержания "дисциплины", как инструмент подчинения слабых – сильными. Такие иерархии возникали и раньше в различных выморочных сообществах: бурсах, партиях каторжан, концлагерях. В подобных, наполовину или полностью уголовных,
"шоблах" этот "порядок" всегда поддерживают начальники: он им выгоден, так как помогает сохранять влияние и власть.
На фронте, где молодой и старый солдат в любую минуту были равны перед угрозой смерти, ветеран, мне кажется, не имел исключительных прав и преимуществ перед необстрелянным новичком. А если и имел, то лишь право и авторитет опыта. Они оба: старик и юноша – одинаково вооружены. И если первый позволит себе куражиться над вторым, унижать поминутно его достоинство, не ставить ни во что, оскорблять и заставлять себе прислуживать, то в бою рискует получить пулю себе под лопатки. Конечно, могли быть – и бывали наверное – исключения.
Но недаром ни в одном сочинении о минувшей войне – даже в таких правдивых и откровенных, как "В окопах Сталинграда" В. Некрасова или военная проза Василя Быкова, – мы не найдем и подобия рассказов о дедовщине. Напротив, эти писатели, никак не склонные к лакировке действительности, показывают нам армейское ли подразделение, партизанский ли отряд как одну дружную семью, в которой, как и в каждой семье, есть, конечно, и острые коллизии, и свои герои, и свои негодяи, трусы, просто малодушные люди, но нет и тени вражды и притеснения старослужащими солдатами – молодых…
В Советской Армии 1954 года я такое притеснение сразу почувствовал. Оно не имело еще столь резких и крайних форм, какие приобрело в 70-е годы и позднее, однако ощущалось уже весьма отчетливо. С первого дня над нами, "фазанищами", возымели власть не только поставленные нами командовать вчерашние выпускники полковой школы (что, в общем-то, естественно, хотя они пока что по званию были вполне равны с нами), но и такие же, как мы, рядовые старших лет службы.
Бывало, нас, новичков, старшина (или помкомвзвода) поднимает в шесть утра, подгоняет, тренирует на скорость одевания и т. д., а старослужащий Витька Андреев, или Киселев, или Суворин, или даже смирный, конопатый ефрейтор Федоров спят, накрывшись с головой одеялом, и досматривают ночные сны. Некоторые новенькие пытались сослаться на их пример, возражать, возмущаться: "А чего ж они лежат, товарищ младший сержант?!" Иной раз обращались с подобным возражением и к кому-либо из офицеров. Но всегда звучал примерно одинаковый ответ: