– Он – старослужащий, а тебе еще служить, как медному котелку!
Общаясь с офицерами, служившими в армии еще во время войны (а у нас в полку были и фронтовики), можно было без труда реконструировать процесс зарождения особого авторитета и вытекающих из него привилегий старослужащего солдата. После окончания войны многих из рядового и сержантского состава не увольняли в запас по несколько лет. Утомленные, издерганные службой люди нервничали, томились, ждали. Офицерам (в том числе и политработникам) трудно было привести их к повиновению, иначе как создав пусть и неофициальные, но преимущества. Между тем, потихоньку, медленно, но армия все же разгружалась от выслуживших двойные, тройные, четверные сроки, им на смену приходили новобранцы, не изведавшие ни обстрелов и походов, ни даже бытовых солдатских трудностей. Не делать различий между остававшимися служить ветеранами и зелеными новичками командиры никак не могли. Они всячески попускали первым и усердно гоняли вторых, подключая старослужащих к "воспитанию" призывников. В такой обстановке появление неравенства молодых и "старых" было неизбежным.
Однако и в "мое" время далеко еще было до расцвета дедовщины, до ее превращения во всеармейскую, всесоюзную язву, до прочного и почти что узаконенного (не уставами, а тем, что подчас гораздо сильнее любых официальных уложений: общепринятым, вошедшим в привычку обыкновением)правилажизни и службы По крайней мере, у нас в полку не было случая, чтобы новенький прислуживал "старичку", чистил ему сапоги, пришивал подворотничок и т. п. Подвохи и розыгрыши носили шутливый, хотя порою и довольно жестокий характер (например. спящему могли поджечь вставленную между пальцев ноги бумажку, и он во сне начинал сучить ногами: так называемый "велосипед")… Но введенного последующим развитием института "рабства" молодых и владычества "дедов" – пока что не наблюдалось.
Да и самого слова "дед", "дедовщина" еще не было. Но явление уже родилось, и для него стихийно искали термин. Через много лет после возвращения я обнаружил записную книжку с конспектом своего выступления или доклада на комсомольском собрании. К середине второго года моей службы у нас объединили радиовзвод с телефонным, создав единый взвод связи, и образовали одну комсомольскую организацию "взводов боевого обеспечения", включив туда и взвод разведки. Она стала самой большой в полку, превысив по численности комсомольские организации каждой из четырех батарей. Совершенно неожиданно секретарем выбрали меня.
"Комсомольский вожак" в армии – фигура весьма декоративная. Даже комсорг полка, а ведь я был всего-навсего комсоргом подразделения. И однако у меня появились кой-какие специальные заботы и даже трудности. Самая существенная заключалась в том, что особенности
"комсомольской демократии" в армии (как и "демократии партийной") исключают критику снизу служебных действий начальников. То есть, имея звание рядового, я мог критиковать любого сержанта за то. что он, скажем, напился и буянил, но у меня не было права выступить на собрании против его недопустимо грубого отношения к подчиненным.
Но комсомольские собрания надо было проводить, на них надо было что-то говорить… Вот к одной из таких моих речей и сохранился набросок плана. Там отдельным пунктом записано "стариковство". Позже в общесоюзном масштабе его назовут "дедовщиной". (У нас почти не говорили "дед" – все больше "старик").
Еще в начале службы, стоя дневальным у тумбочки в расположении своего взвода, я однажды наблюдал, как поздно ночью отделение одной из батарей после отбоя мучилось, "воспитывая" одного из своих товарищей. То ли он нагрубил сержанту (командиру отделения), то ли в чем другом провинился, только из-за него этот сержант, пока все другие солдаты спали, гонял свое отделение по гарнизону. Виноват один – отвечают все! Это правило круговой поруки тщательно внедрялось в сознание солдат и должно было помочь командиру настроить их против нарушителя. Все устали, всем хочется спать, а тут – ступай на улицу и бегай с высунутым языком по дороге, а иногда и прямо по сопкам, только лишь из-за того, что этот долболоб "уперся рогом" и не хочет повиниться перед командиром отделения, не хочет покориться обстоятельствам.
– Проси прощения! – требует сержант перед строем у провинившегося. Солдат упрямо молчит. – Напра-во! – командует сержант всему отделению (а это человек пять, среди которых и парочка старослужащих). – Шагом – марш! При-готовиться к бегу! Бегом – марш!
Вернувшись после очередной пробежки, все злы не на сержанта – да и не имеют они права протестовать против "служебной деятельности".
Они рвут и мечут на своего товарища. А уж особенно – старослужащие:
"Ах ты, фазанина гребаная, Че-Пэ ходячее! Тебе еще служить и служить, а ты права качаешь! Из-за тебя, падла, и нам покоя нет".
Объявленный сержантом нарушителю наряд вне очереди и приказание вымыть сейчас же ночью пол в казарме они воспринимают как акт справедливости. Но солдат, защищая свое человеческое достоинство, выполнять такой наряд отказывается. Между прочим, он тоже хочет спать! Тогда сержант приказал своим подчиненным прикрутить проволокой к рукам непокорного мокрую половую тряпку… И я сам видел, с какой готовностью бросились товарищи нарушителя выполнять это приказание самодура-отделенного… В конце концов, виновник вымыл-таки пол: обломали строптивца. "Не таких обламывали"…
Был у нас во взводе связи командир отделения младший сержант
Кочуг – обрусевший молдаванин из Донбасса. У него под началом состоял новобранец Матиещук. Оба – маленькие, черноголовые, только командир плотнее, солиднее, старше, а подчиненный – щупленький пацан. Он один составлял весь наличный штат отделения, которым Кочуг командовал. На беду Матиещука, сержант ему попался болезненно властолюбивый, придирчивый. Он своего единственного подчиненного каждый день напролет "строил", "ровнял" (по ком?!), тренировал: на скорость одевания-раздевания, на время и безупречность заправки постели, на аккуратность подшития воротничка, на блеск пуговиц и ременной пряжки… Вся казарма, бывало, потешалась этой картиной.
Несчастный Матиещук, по три раза перешив подворотничок, неоднократно выполнив команду: "Равняйсь! Смирно! Вольно! Ложись спать!
Отставить!" – снова и снова одевается и раздевается. Собравшиеся вокруг или уже улегшиеся по своим койкам солдаты хохочут, кто-то, сочувствуя замордованному "фазанчику", стыдит ретивого Кочуга:
– Слышь, ты, младшой, имей же совесть: совсем загонял парня!
– Прошу не вмешиваться, – шипит "младшой.- Я все требую согласно уставу. Рядовой Матиещук – подъем!!!
Что тут скажешь…
Но Матиещук еще в рубашке родился. – он, может, сейчас и сам с улыбкой вспоминает, как его учил сержант уму-разуму. А вот его товарищ по эшелону и даже, кажется, земляк, колхозник откуда-то с
Волыни, из Хмельницкой области, с очень похожей фамилией Матвейчук, попал в переделку похуже. Я бы и не узнал об этом. если бы не еще один из молодых – молдаванин Андриуца.
Ушастый, мальчишистый Андриуца служил в радиовзводе и тоже, как я, радиотелеграфистом. Летом моего второго года службы, а его – первого, мы были вместе на лагерном сборе радистов. Мне запомнилось, как он угостил меня молдавской брынзой, присланной ему из дому в посылке. Наученный историей с "молдавским" вином, я с большой опаской вознамерился попробовать предложенный продукт – но тут же отказался: брынза воняла нестерпимо! Андриуца не обиделся – и на моих глазах съел все сам.
Именно он доверил мне страшную тайну, предварительно взяв с меня слово, что я его, Андриуцу, не выдам: наши сержанты из взвода связи и взвода разведки вместе со старослужащими солдатами до того усердно
"тренировали" и "воспитывали" телефониста Матвейчука, что тот однажды потерял сознание…