Выбрать главу

— Ох, прекратите, мистер Кепеш. Это просто глупость какая-то — так думать. Что за предрассудки. Да это ведь самовосхваление под видом «объективного анализа». Странно это слышать от человека такого тонкого ума, как вы.

— Если не это, то что же? Помогите мне! Отчего это произошло!

— Ни от чего.

— Тогда почему я сошел с ума?

— Вы не сошли с ума.

В следующее воскресенье, когда я опять спросил отца, являюсь ли я пациентом психиатрической лечебницы — просто чтобы удостовериться — он ответил:

— Нет.

— Но ведь неделю назад ты сказал «да».

— Я ошибся.

— Но ведь это правда.

— Нет.

— Господи, я опять все воспринимаю в обратном смысле. Опять!

— Да нет же, — вмешался доктор Клингер.

— А вы что тут делаете? Сегодня же воскресенье! Здесь мой отец, вас тут не должно быть. Да вас и нет здесь!

— Я здесь, мистер Кепеш. С вашим отцом. Возле вашей кровати.

— Я опять ничего не понимаю. Я хочу все ясно понимать. Помогите! Вы слышите меня? Помогите! Мне нужна ваша помощь. Я не могу справиться в одиночку. Поднимите меня, поднимите! Скажите мне правду! Если я женская грудь, где же мое молоко? Когда Клэр меня сосет, почему я не доюсь? Где мое молоко? Ответьте!

— Ох, Дэйви, — теперь это был мой отец, он приткнулся своей небритой щекой к моему соску. — Сын мой, сынок!

— Папа, что произошло? Обними меня, папочка! Что случилось? Почему я сошел с ума?

— Ты не сошел с ума, родной, — зарыдал он, и его слезы оросили мою кожу.

— Тогда где мое молоко? Ответь! Если я грудь, я должен производить молоко! Много молока! Меня должно распирать от молока! Но в это никто не поверит! Даже я. Это невозможно!

Но это возможно. Ведь можно же увеличить надои молока у коров с помощью инъекций какого-то лактогена, гормона роста, так что, может быть, они решили, что я смогу стать молокопроизводительной железой, если провести соответствующую гормональную стимуляцию. Теперь я иногда хочу сказать: «Ну давайте, попробуйте, чертовы вруны!» Я уверен, что среди этих ученых найдется немало тех, кто с радостью бы бросился со мной экспериментировать. Может быть, когда мне все это надоест, я им это позволю. А вдруг эти опыты меня не угробят? Вдруг у них получится? Ну что ж, тогда я буду знать, что я безумнее самого последнего сумасшедшего, что я самая настоящая женская грудь, а вовсе не эндокринный казус, который все еще отзывается на имя Дэвид Алан Кепеш. * * *

Тем временем прошло пятнадцать месяцев — я верю их подсчетам, почему бы нет? — и теперь я обрел относительное спокойствие.

Половину времени, которое со мной проводит Клэр, мы посвящаем чувственным утехам, остальное время разговариваем. Она помогает мне с Шекспиром. Да, недавно я пристрастился слушать пластинки с записями великих трагедий. Я начал с подарка Шонбруна, с «Гамлета» Лоуренса Оливье. Она долго валялась в палате, пока однажды утром я не попросил мистера Брукса (он оказался, между прочим, негром, так что в своем воображении я представляю его похожим на сенатора от штата Массачусетс) поставить мне ее послушать. Дело в том, что еще со времен колледжа я хотел перечитать всего Шекспира, но у меня было так много разных дел, что я не осуществил этого желания. Это было одним из тех многих культурных предприятий, которые, как мне представлялось, могли бы пойти мне на пользу. Если мне не изменяет память, я, кажется, говорил об этом Дебби Шонбрун еще в Пало Альто. И она не забыла. Если так, то она сделала мне удивительно ценный подарок, лучший из возможных. Однако, вы же помните, как я был зол на нее, то это лишь свидетельствует, что люди сделаны из куда более хрупкого материала, чем кажется. С другой же стороны, имеется еще ее муж — ну, хватит, хватит об этом, он не перенесет… Я каждое утро по нескольку часов слушаю пластинки с записями Лоуренса Оливье, читающего «Гамлета» и «Отелло», «Лира» в исполнении Пола Скофилда и «Макбета» в исполнении труппы театра «Олд Вик». Не имея возможности следить за текстом глазами, я не понимаю многих незнакомых слов, или просто отвлекаюсь, а когда снова вслушиваюсь в текст, то обнаруживаю, что на протяжении многих строчек беспомощно барахтаюсь в море синтаксиса и смысла. Я изо всех сил стараюсь не потерять нить сюжета, но несмотря на все усилия — вечно усилия! постоянно усилия! — сосредоточиться на злоключениях шекспировских героев, я все больше думаю о собственных невзгодах.

«Полное собрание пьес и стихотворений Вильяма Шекспира» под редакцией Нильсона и Хилла, которым я пользовался в колледже, — переплетенный в голубой балакрон том, захватанный пальцами усердного студента — выпускника и весь испещренный пометами на полях для лучшего запоминания мудрых мыслей, — лежит на тумбочке возле моего гамака. Я попросил Клэр принести мне несколько книг из моей квартиры. Я очень хорошо помню, как выглядит этот том, и поэтому хочу, чтобы он был здесь рядом со мной. Клэр находит незнакомые слова в сносках и объясняет мне, что они значили в елизаветинскую эпоху — это я давным-давно забыл. Или же она медленно читает некоторые фрагменты, которые я пропустил утром, уносясь мысленно прочь из Эльсинорского замка в больницу «Леннокс хилл». Мне кажется необходимым читать эти отрывки перед сном, чтобы понять их смысл. Иначе мне будет казаться, что я слушаю пластинку с записью шекспировской пьесы по той же причине, что и мой отец сидит на телефоне в конторе дяди Ларри — чтобы просто убить время. Видите, насколько серьезно я отношусь к самому себе.

Лоуренс Оливье — великий актер, это я вам точно говорю. Я как-то даже полюбил его — так школьница тайно вздыхает о смазливом киноактере. Меня никогда раньше не восхищали литературные гении, даже когда я читал их произведения. Я был студентом, потом профессором, и мое восприятие литературы было всегда замутнено рефлексией и педагогическими соображениями: я или сам учился, или учил других. Но все это уже в прошлом — как и многое другое. Теперь я просто слушаю.

Сначала я пытался имитировать манеру Оливье и располагая неограниченным временем, умудрился заучить целые монологи, которые мог воспроизводить с его интонациями, в его ритме и манере. Я декламировал эти монологи для собственного удовольствия в одиночестве по вечерам. В колледже я играл в спектаклях, которые ставил наш драмкружок; у меня всегда был дар имитации, как и небольшой актерский талант, которым я временами очаровывал своих студентов. Мой голос поразительно напоминал голос Оливье — так мне, по крайней мере, показалось однажды ночью, когда я исполнил монолог Отелло из сцены смерти в последнем акте. Но потом я почувствовал, что за мной наблюдают — была полночь, но никто мне не говорил, что по ночам они выключают телекамеру, — и я прервал свою декламацию. Мне не хотелось выглядеть глупее или патетичнее, чем обычно, даже в моем нынешнем состоянии. И я сказал себе: «Дэвид, довольно! Это же мучительное и душераздирающее зрелище — женская грудь, декламирующая «И скажи к тому же, что в Алеппо однажды…» Не заставляй этих лаборантов рыдать горючими слезами…»

Горечь, читатель, острое чувство горечи сопровождало эти размышления, так что дайте моему чувству собственного достоинства немного отдохнуть, а? Это ведь не столько трагедия, сколько фарс. Это ведь только жизнь, и, хочешь не хочешь, я — всего лишь человек.

Неужели это все из-за литературы? «Как же это могло случиться, мистер Кепеш?» — спрашивает доктор Клингер. Нет, гормоны гормонами, а искусство искусством. Вы стали таким вовсе не оттого, что оказались жертвой неодолимой власти чужого воображения. «Но, — говорю я, — может быть, таким образом я стал Кафкой, Гоголем или Свифтом? Они вообразили эти чудесные превращения — они были художниками. Они владели языком и замечательным даром творчества. А я нет. Поэтому мне пришлось стать тем, что они только вообразили».

— Пришлось?

— Да, чтобы реализовать свой творческий талант. У меня было желание стать художником, но не было должной способности самоустраняться от своего творения. Я любил крайности в литературе, обожал тех, кто был способен их живописать, меня увлекали их образы, мощь и глубина содержания…

— Ну и что? На земле немало любителей искусства — что с того?