Не подобрав сравнения, Нинка замолчала и принялась давить старый окурок.
– А ты готова к тому, что завтра сама попадешь в такую ситуацию? – Он задал этот по любым меркам непозволительный вопрос, понимая, что не только как начальник, но и просто как старый товарищ Нинка имеет все основания, вместо того чтобы ответить, просто выставить его из кабинета…
Но она ответила.
– Готова, Игорь. Готова в любую минуту. – Она произносила слова без интонации и так тихо, что он почти не слышал, скорее догадывался. – А почувствовала бы, что не готова… Заявление на стол, и привет. Без объяснений. От пенсии, спасибо начальству, мы не зависим…
Она снова закурила, долго выдувала дым первой затяжки и закончила:
– Ты знал, куда идешь, когда переступил порог конторы. Контора не занимается мелочами, она выбирает главное…
В сущности, убийство и самоубийство – одно и то же. Церковь на этом стоит, и обсуждать тут нечего. Так ведь все стоит на том, на чем стоит вера, нового ни в одном тексте нет.
…Это действительно классный проект. А если сюда добавить причастность главных персонажей к нашей же, самой загадочной и романтичной сфере, к созданию и поддержанию общественных «страхов», в частности страха предательства!..
Нинка резко перебила себя:
– Пошли кофе выпьем. Уже обед скоро кончится, а мы хотя бы булку какую-нибудь сожрали.
Подождав, пока потускнеет монитор и останется на нем только грубое «введи пароль», Нинка прямо из-за стола шагнула к двери своего кабинета – миллиардный бизнес «Росстрах» экономил на офисных площадях.
Пошли все в тот же ресторанчик, с ним здешние официанты уже здоровались по имени-отчеству. Нинка действительно взяла большой американский кофе и творожный кекс, он под неодобрительным взглядом начальницы почти демонстративно заказал только двойной скотч. Некоторое время сидели молча, потом Нинка заговорила еще тише, чем в конторе.
И тут он вдруг понял, что все про эту проклятую идею и про своих коллег, ее жрецов и жертв, он знает, а если чего-то не знает, то и знать не хочет, а хочет туда, где не было ничего, ни идеи, ни ее служителей, а были только обычные страхи – высоты, темноты, перед экзаменами и вялый, скучный страх смерти.
И он отправился туда.
Ему надоедает все, и он становится собой. Отступление историческое – как бы Фауст, как бы Мефистофель – и снова в сторону одежды. Идет к концу сочинение, идет к концу…
В начале семидесятых зимы были такие морозные, какие сейчас даже представить невозможно. Когда поднималось выше минус двадцати, говорили «потеплело». Снег не таял до конца марта и не толокся в грязную кашу, как теперь, а утаптывался в скользкое покрытие, вроде асфальта, но, пожалуй, тверже. По обочинам тянулись снежные валы, прерывавшиеся проходами к подъездам. Днем мостовую до слякоти разъезживали шины, но за ночь все застывало в снежно-глиняный проселок с ухабами и колеями. В улицах между Садовыми и бульварами гуляли сквозняки, за пять минут отмораживавшие носы, щеки, подбородки и лбы. Ноги даже в чешских ботинках на цигейке и руки даже в китайских кожаных перчатках тоже на цигейке – леденели. Позорные голубые кальсоны из толстого ворсистого трикотажа делали холод терпимым – и только. Уши даже под опущенными наушниками шапки потрескивали, и по крайней мере раз в неделю их приходилось, едва добежав до теплого помещения, растирать водкой.
Его положение было отчаяннее, чем у других юных нищих, потому что он недавно приехал из слякотной, зато теплой Малороссии и к морозу оказался никак не подготовлен. У него имелось весьма приличное на вид, но тонкое и вытертое гэдээровское демисезонное пальто, под которое ради тепла была поддета монгольская, но великолепная, слишком дорогая для него кожаная куртка, купленная родителями, никак не предназначенная для ношения под пальто.
Он зашел в гастроном на Смоленской, работавший допоздна, кажется, до девяти. Огромное помещение, буквой «г», было заполнено сырым паром от одежды, под ногами на плиточном потрескавшемся полу расползалась слякоть. Пробившись в дальний угол, где над магазинным прилавком на стене была крупная надпись «кафетерий», он выкупил свой обычный ужин – два бутерброда с распространявшей притягательный запах чеснока «любительской» на свежем белом хлебе и граненый стакан «кофе на сгущенном молоке», приторного напитка обольстительно элегантного бежевого цвета. Протиснувшись с занятыми руками к свободному высокому столу, он сервировал на круглой мраморной столешнице обрывок оберточной бумаги с колбасой и зеленоватый сосуд с бодрящим напитком, когда снизу, примерно с уровня его желудка прозвучала явно принадлежащая культурному человеку фраза: