В коридоре к нему подошел Достоевский: о чем задумался, детина, поникнув буйной головой? Михалыч, ты меня сейчас лучше не трогай, отъебись ради Христа. Понял, не дурак, кивнул Достоевский, дурак бы не понял.
Он шел по заброшенной железнодорожной колее, под ногами похрустывал гравий, ржавые рельсы заросли сурепкой. На соседнем пути сиротливо жались друг к другу два пустых думпкара, а в междупутье торчал покореженный крестообразный знак «Берегись поезда». Кто-то попытался соединить «о» и «е» в размашистую «и». Семафор таращился на мир единственным уцелевшим глазом в мелкой сетке трещин, а чуть поодаль, на обочине, рядом с громоздким штабелем истлевших шпал приютилась будка стрелочника, приземистая развалюха с подслеповатым оконцем. Он толкнул рассохшуюся дверь. Внутри был старинный ободранный диван с позеленевшими звездочками медных гвоздиков, кривоногий стол, сколоченный из занозистых досок, пушистая от плесени горбушка, вдавленный кривобокий чайник, печка в разводах пожелтевшей побелки. На стене висели притихшие в давнем параличе ходики, пыльный циферблат обрамляла с детства привычная картинка с медведями. Вместо одной из гирь на цепочке болтался погнутый костыль. Он потянулся было к стрелкам, но сообразил: пока не надо, пока не время...
Достоевский смотрел отсутствующим взглядом в зарешеченное окно. Как говорят в армии, попиздим о дембеле, предложил он. Ты, юноша, что будешь делать после выписки? Первым делом – домой и в ванну, а то хлоркой уже насквозь провонял, потом – в баню. Ну ты даешь, из ванны да в баню, удивился Достоевский, это зачем же? Да я там сторожем работаю, тазики охраняю, чтоб ночью не разбежались, а зарплату за октябрь еще не получал. А потом – на Красноармейскую, знаешь рюмочную возле обувного? Говорят, мои предки до революции там трактир держали. Возьму для начала граммов сто пятьдесят, там тихо, недавно телик цветной поставили, посмотрю, например, «Международную панораму». Под водку за таким занятием можно хоть целый день просидеть. А я домой поеду, в Грачевку, сказал Достоевский, около моего дома есть славный такой лесок, там поброжу. Сейчас уже холодно, наверняка свиристели прилетят рябину клевать. Сейчас пока еще тощие, а к весне разоржутся, будут чуть ли не с голубя. Знатная картинка: ветки под снегом, пичужки красные с хохолками, жаль, рисовать не умею. Я ведь только в последний год стал все это замечать, а почем берут в твоей рюмочной? Сравнительно недорого, рублей на семь будешь сыт и пьян. Ну, для меня-то это неподъемная сумма...
За окном темнело. Осенью быстро темнеет.
Скользкие ступени лестницы вывели его из трубы в полутемный коридор второго мужского. На посту дремала Ольга, подложив под щеку раскрытый журнал. Он постоял в недоумении, не зная, куда дальше, и пошел в сортир: табак весь вышел, но если постараться, там всегда можно найти чей-нибудь заначенный бычок. В скудном уличном свете виден был плоский и черный силуэт молящегося на коленях, тоже мне, нашел место. Он включил свет. На коленях, свесив голову на грудь, стоял Достоевский с вываленным наружу языком, в шею его врезался жгут, скрученный из разорванной простыни, другой конец удавки был привязан к стояку батареи, спереди на штанах темнело мокрое пятно, выпученные глаза уставились в пол. Издали приплыл прежний неясный гул: живот и вечный покой подаждь... Очки, перемотанные изолентой, лежали на раковине.
Проснувшись, Андрей долго не решался встать с кровати, а встав, вышел в коридор лишь тогда, когда там стихли шаги и раздраженные голоса. В окно он увидел, как от черного хода отъезжает знакомая всему городу труповозка – сизый микроавтобус с окнами, наглухо заваренными листовым железом.
Андрей сидел на кровати, тупо глядя себе под ноги. Гаврик, кретин, малевал в альбоме очередную домовину. Когда стране нужны герои, пизда рожает дураков. На пороге нарисовалась Ольга: Гаврилов, Рогозин, пошли в хозблок за обедом. Я не пойду, хмуро отозвался Андрей. Тебе аминазин воткнуть, чтоб три дня на жопу сесть не мог?