Версия о проплаченном эфире выглядела чистым идиотизмом: слишком дорогое удовольствие – мочить безвестного провинциала на московском канале. Более достоверной показалась мысль о собственном сумасшествии. Гипотезу можно было разъяснить без особого труда, и Карпов вышел на лестничную площадку и постучал в соседскую дверь. Наталья дохнула на него водкой: привет, Серый, проходи, а как насчет?.. Здорово, мать, ты же знаешь, я в завязке, а НТВ у тебя нормально кажет? у меня хрень какая-то прет вместо картинки. Хриплая кабацкая удаль Аллегровой оборвалась: щас глянем. Арон Моисеевич на экране сосредоточенно щурился: «Кама Сутра» за тысячу. Кулешов не замедлил озадачить: этой цитатой он склонил подругу к анальному сексу. Ройзман замялся, собирая и распуская складки на кирзовом лице. Скороговоркой вступила Жанна, слова на ее губах пузырились, обгоняя друг друга: по-моему, это звучало так – когда я буду сыт ею как девочкой, она послужит мне как мальчик. Совершенно верно – Гете, «Венецианская эпиграмма». На Жанну высыпали пригоршню аплодисментов. Ни хера себе вопросы, изумилась Наталья, совсем страх потеряли, я, пожалуй, погляжу, оставайся, если хочешь. Спасибо, сказал Карпов, попробую со своим разобраться.
Крышу, стало быть, не сорвало. А лучше бы сорвало, подавленно подумал он, увязнув в покорном недоумении, и капитулировал перед игрой: такого досье и у чекистов нет, – можно подумать, свечку держали. Оставалось лишь глухо бормотать себе под нос: дилетанты, еб вашу мать через коромысло; habe ich als Mädchen sie satt… и далее по тексту, – это, к вашему сведению, было сказано на языке оригинала. Перевод попросту не имел смысла. По правде говоря, на язык просилось другое: как широко! как глубоко! нет, Бога ради, позволь мне сзади, – да галантная гетевская содомия выглядела ласковее охального пушкинского жопоебства.
Бракоразводная кривая вывезла Карпова на улицу ХХ партсъезда. Барак, овеянный борьбой с культом личности, дожил до ее рецидива, но в промежутке одряхлел, утратил прямоугольную выправку и норовил сделаться трапецией. Дом стоял на выгребной яме, и вечная сырость людских испражнений сгубила его деревянный скелет, и левый его край сползал в говно. Пол в комнатах также страдал детской болезнью левизны, а стены коробились, выгибались горбом, и штукатурка не выдерживала, трескалась и осыпалась, обнажая ветхую серую дранку. Запах нужника здесь никогда не выветривался. Открытые форточки мало помогали: мусор со двора вывозили раз в неделю, и бурые картофельные очистки, тускло-серебряные рыбьи головы и масляно-желтые дынные корки успевали протухнуть, подернуться единообразной зеленой слизью в ржавых кривобоких баках, густо облепленных мухами. Рабочий поселок на городской окраине был свалкой отбросов, и его обитатели были отбросы, человечье отребье и отрепье, обреченное заживо гнить вместе со своим жильем.
Ей было двадцать восемь, и ее жизнь состояла из романо-германского отделения иняза, десяти лет брака с алкоголиком, развода, шести беременностей и четырех абортов. Ее первый сын родился анацефалом и потому не протянул и дня; второму, Ване было восемь, и он был одутловат, непроницаемо молчалив и прожорлив. Дни напролет он просиживал на краю пустой песочницы, не мигая, рассматривал что-то, неразличимое для остальных, и часто, по-птичьи наклонял голову к прянику, зажатому в кулаке. Его мать тем временем без конца ворошила страницы вдоль и поперек исчерканного «Вертера» и мучительно нежила себя воображением томного тевтонского мачо.
На прощание она сказала: я понимаю, просто встретились два одиночества, да? Он не стал возражать, хотя бисквитно-кремовая цитата была совсем не к месту. Какое, на хер, одиночество? – не одиночество это было, но желание хотя бы на полчаса избыть окружающую мерзость запустения, и все было попусту.
В одежде Лена казалась подростком, но под одеждой обитало тело бывшей женщины, утомленное ненужным умножением рода. Чехол из дряблой, тряпичной кожи существовал на нем отдельно от мяса и костей и при каждом движении собирался в складки по своему усмотрению. Увядшие острые груди козьими сосцами стекали на сморщенный, как печеное яблоко, живот. Добывать постное удовольствие из этого усталого, скудного и скучного тела было тягостной работой, тем паче, манда, дважды разодранная детьми алкоголика, напоминала разношенный башмак. Лена, сознавая это, кротко следовала прихотям Карпова – до крови скребла лобок тупым ленинградским лезвием, старательно и неуклюже коверкала себя в скрученных и переломленных позах, но тут наотрез отказалась, спрятав глаза в чайную чашку: Бог с тобой, Сережа, разве можно, ведь это извращение… Он пожал плечами: все относительно, подробности у Гете – habe ich als Mädchen sie satt, dient es als Knabe mir noch. Лена ринулась вон из опасной зоны: ты что, немецкий знаешь? откуда такое произношение?