Жанна, играйте. «Дела семейные» за тысячу пятьсот. Он появился на свет именно таким. По-моему, мертвым? Совершенно верно, удушенным пуповиной. Надо же, родня и словом не обмолвилась, подумал Карпов. Все мы тут мертворожденные, подумал он, удивляясь собственной выспренности, любая попытка жить наказуема…
«Детство и отрочество» за тысячу двести. Когда он заканчивал десятый класс, его отца впервые вызвали в школу; причиной послужило это. Жанна сделала размытый, неопределенный жест. Знаете, давно у нас не было такой тяжелой игры, произнес Кулешов с невозмутимой повествовательной интонацией. Ройзман вбил в тишину зазубренный клин: опять же антисоветчина. Ну, можно и так сказать, – принято. Да как ты ни скажи, паскудная вышла история, подумал Карпов, паскудная и срамная. Поэма без героя, – одни, блядь, подонки.
В директорском кабинете пахло старой, насквозь пропыленной бумагой. Отцу явно не сиделось на месте: он то складывал руки на коленях, то без нужды теребил узел галстука. Карпов зачем-то пересчитал орденские планки на директорском пиджаке, а затем перевел взгляд ниже. Мотню-то застегивать надо, Владимир Иваныч, подумал он. Директор деловито и аккуратно раскладывал перед отцом разъятые винты и шестеренки сыновних прегрешений: так вот, Николай Алексеич, вчера на Ленинском зачете…
Месяц назад Карпов добросовестно предъявил комсомолистам тетрадь с конспектами нужных статей и подобающей картинкой на обложке, и его спросили, отчего он не ведет общественную работу, и он не нашел, что ответить. Его отпустили с испытательным сроком, но ничего не изменилось, разве что тетрадь поистрепалась. Ну, что с общественной работой? Да ничего, ответил он. Ты бы объяснил нам, почему так. Да не могу я к этому серьезно относиться, сказал он и потратил недолгую паузу на поиски замены слову «онанизм» – детский сад какой-то. Комсомолисты, напротив, были настроены серьезно: это, между прочим, твой вклад в строительство коммунизма, ты как вообще к коммунизму относишься? Где вы его видели, сказал он и вспомнил кумачовую тряпицу над пирамидой черствых плавленых сырков в гастрономе, – одним колбаса, другим лозунги, вот и весь коммунизм. Блядь, дернул же черт. Светка Выборнова в припадке праведности поставила вопрос об исключении, и голосование превратило вопросительный знак в восклицательный.
Такие вот дела у вашего отрока, подытожил директор вчерашнее, а недели две назад на истории… Норка, профура, настучала, понял он. Она перечисляла признаки культа личности, и он поднял руку: Элеонора Михална, а у нас с этой точки зрения не культ? Норка потребовала объяснений, и он растолковал: вот, допустим, концентрация власти в одних руках – Леонид Ильич на всех креслах сидит, и генсек, и председатель президиума… а приписывание заслуг партии одному человеку? – «Малая Земля» с «Возрождением»… Ничего подобного, поморщилась Норка, сядь и подумай, что говоришь. Это называется за деревьями не видеть леса. Сквозь вставные челюсти потекло шепелявое раздражение: конечно, все ничего не видят, один Карпов все видит…
Напоследок директор спросил: я знаю только то, что я ничего не знаю, – чьи слова? Сократ, ответил он. Ну вот, удовлетворенно кивнул директор, а уж наверняка не глупее тебя был.
Улица безнадежно расплылась в серой мартовской слякоти, в лужах под ногами прописались разрозненные фрагменты ватного, проводами перечеркнутого, неба. За щербатым забором частного дома кратко и натужно проорал петух.
По пути домой оба наглухо замуровали себя в безмолвии, и уже на пороге отец запоздало спохватился: у тебя что, уроков больше нет? Нет, соврал он. Отец, заложив руки в карманы, прошелся по комнате, перебрал стопку книг на краю письменного стола: «Теория социального конфликта», «Манипуляторы сознанием», «Фашизм: идеология и практика»… Отец ткнул пальцем в обложку: это откуда? Из библиотеки, ответил он. А это? Почитать дали. Кто? Ротберг. Понятно, сказал отец, значит, чтоб к завтрему макулатуры этой в доме не было. Что с библиотеки – сдай, эту жиденку своему снеси, остальное – на помойку. Хорошо, согласился он, понимая, что отец отгорожен сам от себя деланным спокойствием, и эта шаткая постройка вот-вот рухнет и погребет под обломками их обоих. Возражать отцу, все едино, было бесполезно: старшина запаса. Будто и сейчас продольные лычки на плечах. Ладно, сказал отец, давай по делу: как жить думаешь? Как получится. Вот именно, как получится, передразнил отец, болтаешься, извини за выражение, как хуй в рукомойнике, – ни планов, ни целей… Это жиду твоему можно так рассуждать, один хрен в Израиль умотает, а тебе-то тут жить. Ты ж, вроде, поступать куда-то собирался? – так тебя с твоей анкетой нигде дальше порога не пустят. Разве что к нам в цех, – кстати, а ты видал, как зимой мазутную окалину разгружают? нет? зря-а… Ты там через двадцать минут сдохнешь на хер. Ладно, на себя тебе насрать, а про нас с матерью ты подумал? нам теперь что, – самим в райком пойти и партбилеты на стол положить? Отцовские глаза потемнели и потускнели, превратились в серый дорожный щебень, но говорил он четко и размеренно, один за другим вгоняя в затылок словесные гвозди: садись за стол, бери бумагу, пиши. Чего писать? Что скажу, то и напишешь. Давай: в комитет ВЛКСМ. от такого-то. заявление. признаю. все свои заявления. пустой болтовней… Я этого не напишу, сказал он, и чугунная оплеуха едва не снесла его со стула. С тобой не шутки шутят, стервец. Давай: пустой болтовней. лишенной всякого смысла. Точка. Ну и говно же я, подумал он, ну и говно. Отец диктовал: прошу. дать мне возможность. искупить свой проступок. Точка. Число, подпись. Завтра отдашь куда следует. И не вздумай переписывать, – лично проверю. Лично, понял?..