Он рубил на поварне капусту, солил огурцы, одну за другой выстаивал литургии, и смиренная келейная теснота мнилась ему не страшнее новоявленного зловластия. За монастырскими стенами было не в шутку тревожно: тамбовские мужики, устав дожидаться наделов, взялись за топоры, следом Малороссия решительно отложилась: геть москальску владу! да посадила гетманом кого-то из Орликов, – благо, не полыхнул Кавказ, придавленный железной пятою Ермолова. Отец Никодим на всенощных гудел во всю колокольную утробу: о богохранимей стране нашей, властех и воинстве ея... и он шептал в ответ почти равнодушно: ни пуха, ни пера! а ноге моей не бывать… L’homme propose! Цвибель прибыл в пустынь бледен, потерян и едва не в слезах, с письмом от митрополита Даниила: в час горестных и грозных нестроений коленопреклоненно умоляю и заклинаю купно со всем народом российским – простите нам наше согрешение и послужите Господу в миру к вящей славе Отечества и вашей…
И он послужил, и всех тому выучил. Посрамленный Цвибель, искупая прежние глупости, выпросился по старой памяти в Верховный суд и табунами отправлял неблагонамеренную аристокрацию в Нерчинск да Акатуй. Лунин, надо отдать справедливость, замирял Тамбов и Киев толково, не жалея пороху, – хоть на что-то сгодился. Пустобрехи из Великого Собора разъехались по домам без жалованья за последние два месяца и прогонных: и так довольно проели втуне, – ежедень на каждого по пяти рублей серебром! солдата сими деньгами за Бородино награждали. Старички из Верховного Правления в бессрочном домашнем аресте проповедуют свои воззрения кухаркам… так-то! всем сестрам по серьгам.
Сам он, по двадцати часов на ногах, жил просторно и принуждал жить – метался в полки, на допросы, из присутствия в присутствие, едва поспевал подписывать директивы: на Кавказ – о выселении буйных горцев в Россию; Земельному Приказу – о наделении крестьян двумя десятинами пашни; Синоду – о крещении иудеев, Верховному Правлению – о водворении столицы в Нижний и наименовании оного впредь Владимиром… глава Благочиния, вечный батрак на державной ниве! Зато топором нынче дрова рубят, отнюдь не головы…
Часы, во множестве роняя грузные удары, велели встать. Он сполз с кровати, цепляясь за мебель. Плоть, траченая хворью, сидела на нем криво и неловко, как платье с чужого плеча. Он позвонил, чтоб дали одеваться: мундир ему был, что латы дальному варяжскому предку, – хранил и наделял укромным, обреченным мужеством. Подле зеркала он, натягивая кожу на скулах, собрал нежилое лицо в кулак, в нитку скрутил пухлый взыскательный рот, без нужды поправил на груди витой крендель аксельбанта – и остался доволен и наружностию, и статурою: старинной выправки отнюдь не утратил, несмотря что хром, да и хромота сообщает облику некую демонскую притягательность. Да! благородная строгость во всем безизъятно…
Ему подали костыль: иначе немалый путь до кабинета не одолеть. Первый же шаг едва не заставил его охнуть; он налег на палку и по-медвежьи поворотил вовнутрь левую ступню, – этак проще волочить себя по коридору. Он то и дело спотыкался о боль; движения его были изломанны, потусторонни, точно у связанного. Он знал, чьим тщанием стреножен, и возражал работою всего тела: глаза от усилий потонули в морщинах, рот распустился и обвис. Пытка продолжалась, покуда он не устроился за столом, – и тут же облегченно вернул лицу властный паралич, и стал беспрекословен, как вросший ноготь. Кабинет, отделанный черным мрамором, вместе с мундиром служил ему защитою, ибо не попускал ни колебаний, ни сожалений.
Дверь отворилась, – сюда входили без доклада или не входили вовсе. Явился Платов, держа перед собою и несколько на отлете маппу с бумагами: день добрый, Павел Иванович. Он кивком указал на кресла; изгибы черного дерева обняли малорослого чиновника, и тот в них почти затерялся. Платов вообще был подспуден, норовил скрыться, – вот как только что за маппою, – а коли негде было хорониться, прятался в самом себе. Сие вполне удавалось от неприметно устроенной наружности: уши по-заячьи оттопырены, сквозь сивые волоса светит ранняя плешь, блеклые, вываренные глаза утопают во вдавленных подглазьях, – таких повытчиков в любом присутствии пруд пруди. Тем не менее, в противность физиогномике, свойства для службы имел изрядные: расторопен, к мелочам настороженно чуток и редкостно понятлив, – схватывал на лету и с полуслова, за то и был употребляем в делах особо важных. Для виду же числился секретарем в Посольском Приказе, – Вышнее Благочиние требует непроницаемой тьмы.