Черная тарелка репродуктора, бабкино наследство, голосом Петросяна рассказывала байки про алкоголиков.
ВОСКРЕСЕНЬЕ
Траат устал выковыривать картошку из раскисших грядок, привалился к редкой изгороди и, ломая спички, подпалил папиросу. Валерка Путилов крикнул со столба, где менял перегоревшую лампочку: хули, карла, могилу себе роешь? Аксель учуял, что с ним говорят, сощурил блеклые глаза и поднес ладонь к уху. Валерка повторил: могилу, говорю, себе роешь? – и для пущей ясности ткнул пальцем вниз. Траат, уловив его жест, согласно затряс седыми лохмами: нато, нато, пока семля не самерсла.
Сверху веяло грубым дружелюбием, и Аксель подумал: почему бы не сказать ему, в самом деле, почему нет. Но когда он снова поднял глаза, на столбе уже никого не было, а папироса успела погаснуть на ветру. Небо наваливалось на деревню асфальтово-серым брюхом, сулило скорый дождь, и Траат, переломив деревянную поясницу, принялся собирать плотные и холодные клубни в кособокое ведро.
Дождь лил без малого три часа, и лужа за окном вспухала оспенными волдырями. Ватман покрывался убористой татуировкой разноцветных цифр, фамилий и лозунгов. Стало двоиться в глазах, – как, впрочем, и всегда от долгой работы. Шаламов отложил плакатное перо и с хрустом распрямил затекшую спину. Плечи и шея немилосердно ныли. Хлеб совхозного оформителя был горек, подстать учительскому, да лишний стольник на дороге не валялся. Шаламов знал, что рано или поздно придется начинать жизнь сызнова, на пустом месте, и тогда наступит нужда в деньгах. Однако прежде ему надлежало полтора года есть армейскую пайку, и этот казенный, с оттенком безумия маскарад цвета хаки тоже не особенно радовал.
Шаламов отошел от стола и во весь рост вытянулся на полу. Он слишком устал, чтоб бояться самого себя. В таком состоянии удаются только простые мысли: вот об армии, например. И слава Богу.
Печку они не топили. Происшедшее связало обоих по рукам и ногам, и они не двигались с места. Оксанка еще с вечера забилась в угол, вздев на себя футболку, два свитера, зимние панталоны с начесом, колготки и толстые лыжные штаны – не столько от холода, сколько от страха. Хотя опасаться было некого: свирепая чужая воля, высосав Юрку до дна, покинула его, и теперь его оболочка, обмякшая, как проколотый мяч, лежала на родительской кровати. Так продолжалось, пока не вернулись родаки, пока мамка не спросила: ты чё это понапялила, чисто чучело, – и Оксанка не выдержала, повисла на ней, захлебываясь воем.
Пашка Зудов по утрянке основательно похмелился и потому долго хлопал глазами, не в силах понять, что за кипеш в казарме, а когда понял, сволок сына на пол и стал месить его ногами, как уличную грязь. Нинка вцепилась в мужа, пытаясь оттащить, но отлетела прочь вместе с оторванным рукавом, ухватила дочь за волосы и начала хлестать ее по щекам, приговаривая: гляди, с-сука, все из-за тебя, с-сука. Оксанка вывернулась, роняя стулья, кинулась вон из избы, подхваченная собственным заполошным воплем: убива-а-ают. Позади что-то рушилось и звенело.
Зудовы склещились, как в сказке, – бабка за дедку, дедка за репку; подоспевшие соседи попробовали их разнять, но сами увязли в месиве драки, и на полу с утробным урчанием заворочался многоногий обезумевший спрут. Кто-то невидимый позвал Андрощука, тот прибежал в штатском, но с «макаром» в руке. От выстрела с потолка посыпались щепки, спрут развалился на окровавленные, запыхавшиеся ошметки, и Андрощук спросил вполне мирно: та-ак, граждане, почему скандалим?
Шаламов рано радовался: блаженное безмыслие отступило, и ночь навалилась на него, как приступ удушья. Он чувствовал ее холодные пальцы на своем горле и ее смрадное дыхание на своем лице. Темнота в серых разводах табачного дыма застила и прошлое, и грядущее; он попытался заслониться от нее скороговоркой наспех придуманной молитвы, но тщетно, ибо человеческие слова суть мерзость перед каменным лицом слепой обреченности, перед ее пустыми глазницами и намертво сжатым ртом. Ибо приговор был вынесен, его можно было прочесть в дрожащих тенях на столе, в трещинах на оконном стекле, в линиях на своей ладони. Жалок тот, кто ограждает себя зыбкой линией магического круга; иди и смотри: провалы и осыпи, тлен и запустение, тернии и полынь – се царство твое; облачись во вретище – се пурпур и виссон твой; внемли стонам и проклятиям – се моление твое; и да пресуществится хлеб твой в кал, а вино твое в гной, – се евхаристия твоя ныне и присно и во веки веков, аминь.
Шаламов мучил измятую постель движениями тела и чувствовал себя безбожно обманутым и жестоко обделенным. Он по-дурацки дал себя вовлечь в битву с призраками, самую бесплодную и безжалостную из всех мыслимых, в нечистую игру, где черные начинают и выигрывают, независимо от результата. Другие будут сеять и собирать в житницы, мять нагретую солнцем траву, впиваться в твердые яблочные бока и податливые женские губы, а он, скользя в собственной кровавой блевоте, ощупью будет искать пролом в стене душного мрака, квадратный корень из нуля.
Он ждал рассвета с горечью табака и немощи на губах. Каждому воздается по вере его; переполненная пепельница и кружка с остатками чая, скудные ночные утехи, были его частью в общей дележке. А вместе с ними – безотрадное знание того, что он осужден жить лицом к темноте, и ночь без рассвета, эта прожорливая тварь до скончания времен будет рвать его печень.
ПОНЕДЕЛЬНИК
Директор Буш постучал карандашом по столу: тринадцать ноль-ноль, начинаем совещание, как договаривались, все в курсе, что у нас ЧП, Оксана и Юрий Зудовы; для начала заслушаем информацию участкового инспектора, – прошу, товарищ капитан. Андрощук встал, степенно прочистил горло и, по-милицейски упирая на «у» и по-хохлацки смягчая «г», начал: возбуждено уголовное дело по статье сто семнадцатой Уголовного кодекса, в отношении подозреваемого определена мера пресечения – содержание под стражей. Что ему полагается, спросил физрук Борис. Из Андрощука посыпалась милицейская цифирь: согласно Указа от пятнадцатого ноль второго шестьдесят второго и Постановления от двадцать восьмого ноль четвертого восьмидесятого, – от восьми до пятнадцати со ссылкой от двух до пяти или без, или исключительная мера. А что с потерпевшей, спросила русачка Галина, она же организатор внеклассной работы. В отношении потерпевшей проводится судебно-медицинская экспертиза. Галина соскучилась лицом, поскольку ждала большего. Андрощук сел, разложил на коленях брюхо и сказал неофициальным голосом: вот придурок, всю жизнь себе изгадил, три года на малолетке еще куда ни шло, там щас таких пруд пруди, каждый третий, а вот как на взрослую придет, – быть ему Оксаной. Буш перехватил инициативу: как я понимаю, будет комиссия из районо, и мы должны встретить ее не с пустыми руками, предлагаю составить перспективный план по усилению полового воспитания, проведем классные часы, вот Вячеслав Иваныч расскажет об уголовной ответственности. Святое дело – кодексом по башке постучать, сказал Андрощук, а то совсем страх потеряли, ху… извиняюсь, товарищи. Галина фыркнула в кулак, едва не уронив очки. Буш продолжил: из медиков, к сожалению, никого нет, но я договорюсь, расскажут о ранних беременностях, что ли, – в общем, им виднее, но основная работа ложится на нас, коллеги, мы должны воспитывать учащихся на позитивных примерах, Галине Васильне не грех будет вспомнить Асадова – ну как! могли вы! с гордою! душою! Дмитрию Палычу – что-нибудь из эстетики… Какая, к черту, эстетика, сказал Шаламов, если в школе ни одной репродукции. Загляните в учебники, парировал Буш, там, к вашему сведению, попадаются иллюстрации. Герман Георгиевич, вы не хуже меня знаете, что наши милые дети к ним пририсовали. Тем более, Дмитрий Палыч, тем более; кстати, вы разговаривали с вашим Путиловым? вот только гомосексуализма нам не хватало… Русачка Галина обратилась в вопросительный знак.