Михалыч, так кому здешний персонал служит, можешь объяснить? Кладбищу, юноша; нет, точнее не так: есть какая-то безликая мертвая сила, и в этой стране все, от Андропова до Лебедева исполняют ее волю – наделать как можно живых покойников, зомби с парой эмоций и одной извилиной. А тому, кто хоть на йоту отличается, – сто хуев в рот и якорь в жопу, приговор окончательный, обжалованию не подлежит. Вот хоть твоя вялотекущая шизофрения: мне доводилось слышать, что такого заболевания вообще нет, диагноз сочинили по кремлевскому заказу, специально для Рогозина энд Ко. Будут тебе, юноша, мальчики кровавые в глазах, я же говорю, что колеса – самый ласковый вариант. На хера, думаешь, мне циклодол, только для растормозки? да пока я обдолбанный, им меня не достать, пока в башке одна дурь, мне туда другую не вобьют. Нам осталось уколоться и упасть на дно колодца, сказал Андрей, ну и что прикажешь делать, баррикады строить? Упаси Бог, юноша, от такой напасти: во-первых, все кровью умоемся; во-вторых, нет тирана страшнее, чем бывший раб, это мы уже проходили; в-третьих, кладбище все равно останется кладбищем, – кадаверин у нас в крови. Черт догадал меня в России родиться, черт догадал всех нас тут родиться, сокрушенно резюмировал Достоевский.
Андрея позвали вниз, он ожидал увидеть мать, но пришла Верка-кураторша, вся институтская и родная – от подвижного обезьяньего личика до желтых прокуренных пальцев, и он едва не бросился ей на шею. Вот, объявила Верка, бумаги твои сюда привезла, надо же, и психиатрам характеристика требуется, развели бюрократию, хуеплеты; а где тут у вас курят? Андрей указал на дверь предбанника, они уселись на подоконник, Верка выудила из кармана початую пачку «Космоса» со своей любимой присказкой: бросай курить, вставай на лыжи, и вместо язвы будет грыжа. И что в характеристике, спросил Андрей. Самая заурядная ботва, скривилась Верка, я же сама ее писала, за что боролись, на то и напоролись: морально устойчив, политически грамотен, характер нордический, беспощаден к врагам рейха. В деканате, надо думать, кипешат на мой счет? Что там, забот других нет, кроме твоей персоны? я говорю, что ты этого достоин в самом лучшем смысле слова, остальные молчат. У меня наконец-то дошли руки до твоей работы по Гаршину: часть про символику проработана из рук вон херово, но кое-что мне понравилось. Особенно про страдания сумасшедшего, которые ставят человека на грань бытия и небытия и обостряют сверхчувственное восприятие. Я просто развивал тезис Ясперса о пограничной ситуации, сказал Андрей, сейчас бы мне это переписать – с учетом практического опыта. Верка щурилась сквозь табачный дым, и он чувствовал какую-то преграду между ней и собой. Вера Алексеевна, вы, по-моему, что-то не договариваете, меня отчислять собрались? Ну вот еще, хмыкнула Верка, дело-то житейское, ума нет – идут в пед, не таких еще видали. А что тогда? Андрюша, ты только, пожалуйста, без эмоций, ладно? Век воли не видать, забожился Андрей. Скворцову позавчера схоронили: криминальный аборт, перитонит, в общем, ты понимаешь. Захотела сучка красивой жизни, сколько раз говорила этой дуре, что чурки до добра не доведут. Андрей прислушался к себе: лезвие внутри шевельнулось, но едва ощутимо. Ну что ж, сказал он, земля ей пухом. Верка положила ему руку на плечо: а ты молодец, это по-мужски, так и надо, не фиг говна жалеть, все бабы бляди. Пардон, Вера Алексеевна, и вы в том числе? Ну ты ха-ам, протянула Верка, но обобщать не стоит. Бабка моя, Гоэлрина Викентьевна Долгушина – да ты слыхал, наверно? Андрей вспомнил размытую фотку мордастой девахи на музейном стенде: как же, комсомольская богиня. Так вот, моя баба Геля в двадцатые отработала передком за себя и за того парня, и я, по закону сохранения массы, в свои тридцать два девочка-ромашка, – как-то, знаешь ли, не вышло. Ты прости, что я к тебе с пустыми руками, все как-то наспех, бегом. Да не надо мне ничего, вот только пару сигарет, а то курево в дефиците. Верка сунула ему пачку: бери, да что ломаешься-то, как целка, в другой раз блок привезу, а пончиков с вареньем хочешь? у меня неплохо получаются. Вера Алексеевна, сказал Андрей с непонятным торжеством, вы можете смеяться, но я знал что-то такое про Скво. И вовсе не смешно, ответила Верка, значит, Ясперс пошел впрок. Скорее дурдом, поправил ее Андрей. Тебе виднее, но залеживаться тут не стоит.
Зав Лебедев был явно недоволен. Вот уж не думал, Рогозин, что в пединституте такие бюрократы, ты только послушай: морально устойчив, политически грамотен, устроили канцелярию, чинуши, да что тут смешного-то? Ровным счетом ничего, ответил Андрей, но раз мою моральную устойчивость подтверждает печать учебного заведения, то отпустите хотя бы на дневной стационар. Надо же, какой грамотный стал, а как прикажешь быть с твоим членовредительством? оно ведь в рамки моральной устойчивости не вписывается. Зачем руку сжег? Не видел иного способа устоять против здешнего скотства, сказал Андрей. Ну, это ты уже через край, Рогозин, со мной, если помнишь, надо дружить. Голос Лебедева понизился, стал велюровым, интимным: если Магомет не идет к горе, гора идет к Магомету, я сам сделал первый шаг, ведь ты хотел, чтоб она умерла, верно? Владимир Иванович, я пойду с вашего разрешения. Иди, Рогозин, пораскинь мозгами на досуге.
В коридоре к нему подошел Достоевский: о чем задумался, детина, поникнув буйной головой? Михалыч, ты меня сейчас лучше не трогай, отъебись ради Христа. Понял, не дурак, кивнул Достоевский, дурак бы не понял.
Он шел по заброшенной железнодорожной колее, под ногами похрустывал гравий, ржавые рельсы заросли сурепкой. На соседнем пути сиротливо жались друг к другу два пустых думпкара, а в междупутье торчал покореженный крестообразный знак «Берегись поезда». Кто-то попытался соединить «о» и «е» в размашистую «и». Семафор таращился на мир единственным уцелевшим глазом в мелкой сетке трещин, а чуть поодаль, на обочине, рядом с громоздким штабелем истлевших шпал приютилась будка стрелочника, приземистая развалюха с подслеповатым оконцем. Он толкнул рассохшуюся дверь. Внутри был старинный ободранный диван с позеленевшими звездочками медных гвоздиков, кривоногий стол, сколоченный из занозистых досок, пушистая от плесени горбушка, вдавленный кривобокий чайник, печка в разводах пожелтевшей побелки. На стене висели притихшие в давнем параличе ходики, пыльный циферблат обрамляла с детства привычная картинка с медведями. Вместо одной из гирь на цепочке болтался погнутый костыль. Он потянулся было к стрелкам, но сообразил: пока не надо, пока не время...
Достоевский смотрел отсутствующим взглядом в зарешеченное окно. Как говорят в армии, попиздим о дембеле, предложил он. Ты, юноша, что будешь делать после выписки? Первым делом – домой и в ванну, а то хлоркой уже насквозь провонял, потом – в баню. Ну ты даешь, из ванны да в баню, удивился Достоевский, это зачем же? Да я там сторожем работаю, тазики охраняю, чтоб ночью не разбежались, а зарплату за октябрь еще не получал. А потом – на Красноармейскую, знаешь рюмочную возле обувного? Говорят, мои предки до революции там трактир держали. Возьму для начала граммов сто пятьдесят, там тихо, недавно телик цветной поставили, посмотрю, например, «Международную панораму». Под водку за таким занятием можно хоть целый день просидеть. А я домой поеду, в Грачевку, сказал Достоевский, около моего дома есть славный такой лесок, там поброжу. Сейчас уже холодно, наверняка свиристели прилетят рябину клевать. Сейчас пока еще тощие, а к весне разоржутся, будут чуть ли не с голубя. Знатная картинка: ветки под снегом, пичужки красные с хохолками, жаль, рисовать не умею. Я ведь только в последний год стал все это замечать, а почем берут в твоей рюмочной? Сравнительно недорого, рублей на семь будешь сыт и пьян. Ну, для меня-то это неподъемная сумма...