Я поправился довольно быстро. Через полтора месяца после того кровавого воскресенья мы с Леней выходили из самолета в аэропорту областного центра. Нас встречал у трапа самолета заместитель прокурора области на черной «Волге». Вид этой машины произвел на меня тяжелое впечатление. Наверное, мне суждено ненавидеть эти черные машины до гробовой доски.
Зампрокурора был подчеркнуто вежлив. Он представил нас прокурору области, затем официально допросил, тщательно оформил протокол допроса и проводил в гостиницу. Он обращался к нам как к равным, и все же время от времени тайком косился на моего спутника. Он явно не мог уразуметь, как Леня посмел сделать то, что сделал, хорошо зная, что ему придется расстаться с погонами. Леня почувствовал это и в гостинице сказал мне, что зампрокурора смотрел на него как на душевнобольного.
– Понимаешь, милиция нас, – он по привычке продолжал относить себя к органам, – считает чем-то вроде белой кости. Аристократами, так сказать! А этот зам пришел в прокуратуру из милиции. Он никак в толк не возьмет, как можно добровольно уйти из КГБ, потому что для него попасть туда – предел мечтаний. Кроме того, он знает, что в КГБ его никогда не возьмут: туда уже лет двадцать вообще не берут людей из милиции. Ни под каким предлогом! Скорее, какого-нибудь инженера возьмут, чем из милиции…
На следующий день утром мы вместе с замом прокурора выехали в этот забытый богом городок – опять на черной машине. Предстояло показать и рассказать все на месте. Подъезжая к городу, я испытал чувство, которое мне не с чем сравнить. Это была удушающая тоска и острый страх за свой рассудок. Была минута, когда я едва не потребовал остановить машину. Это чувство слегка притупилось, когда впереди показался дом, который, впрочем, было трудно узнать: он сгорел наполовину, сгорела именно та его часть, что была видна с улицы, поэтому издалека он показался грудой обгоревших бревен. Но когда мы зашли во двор, я увидел, что другая половина дома осталась нетронутой, уцелела и печка, лежа на которой я из лучшей в мире винтовки всадил пулю в лоб Николая Волчанова. Написав эти слова, я невольно содрогнулся, ибо до сих пор иногда не верю в то, что смог сделать это.
Я рассказывал и показывал, как развивались события, как происходил штурм нашего последнего пристанища, и чувство недоумения росло в моей душе. Неужели это был я? В горячке боя я не понимал, сколь ужасно все происходящее, не чувствовал страха, словно не верил, что это в нас стреляют, что именно нас собираются сжечь в доме. Тогда это все воспринималось почти как игра. Волнующая игра, в которую играю не я даже, а некий мой двойник. А я словно в стороне, словно и участвую и в то же время в стороне, в безопасности. Даже пуля, ударившая меня в плечо, показалась пустяком. А когда пал Николай Волчанов, казалось, все кончено! Казалось, этого недоросля, этого сопливого недоноска Волчанова-младшего можно будет выгнать веником. Но именно он убил учителя…
Зампрокурора оформлял протокол осмотра места происшествия, а я бродил вокруг дома, трогал обгоревшие вековые бревна пальцами, пока не увидел в нескольких шагах от себя Бульдога. Чуть поодаль стояли еще люди, к ним подходили еще и еще. Бульдог медленно приблизился ко мне, осторожно пожал мою руку и негромко сказал:
– Приехали, значит… Я думал, не приедете. Хорошо! К нам теперь каждую неделю ездят. Журналисты интересуются даже… Да… А как вы? Как здоровье? – громче спросил он, словно спохватившись.
– Хорошо… – ответил я. Нас обступали люди.
– Учителя мы похоронили с дедом рядом. Как вместе жили, так вместе и лежат. Хотели сначала деда похоронить возле старухи его. Там вроде место оставалось. Да санэпидемстанция запретила. Сын особо не настаивал, место им хорошее отвели… Старику-то сын сразу ограду справил, а у учителя нет пока. Ничего, я ему сам все сделаю… – Бульдог избегал встречаться со мной глазами.
– Я даже вот что думаю! – он резко повысил голос. – И не только я, у народа мнение такое имеется! Хотим в горсовет письмо направить: пусть разрешат над могилой учителя обелиск поставить со звездой, будто он солдат. А там уперлись, не разрешают ни в какую! Говорят, обелиски ставят сейчас только фронтовикам или тем, которые из Афганистана. А мы считаем, и учителю можно… Не поможете ли, из Москвы чтоб позвонили?..
– А дедушке Грише? – срывающимся голосом спросил я. Отчаяние и страшная тоска снова охватили меня.
– А старик тут при чем? – удивился Бульдог. – Он просто так… Ну, как бы это сказать, он просто рядом был!
– Не надо никакой звезды твоей! – вмешалась в разговор черноглазая старуха, которую я сразу узнал: она говорила со мной на площади, когда я отобрал машину у Филюкова. – Стоит на могилке крест и пусть стоит! Ограду сделать справную и ничего боле не надо! Он божий был человек, вроде блаженного, ему твоя звезда без нужды!
– А вы как считаете? – с сомнением в голосе спросил меня Бульдог.
Свет потемнел у меня в глазах, и я закрыл глаза руками. Меня душили слезы. Это были сухие, раздирающие душу слезы без слез. Потом я услышал голос Лени. Он громко поздоровался и спросил о пожаре: очевидно, решил отвлечь от меня внимание. Ему что-то отвечали. И вдруг я, не помня себя, бросился к Бульдогу.
– Почему дедушке не надо обелиск? – зарычал я. Слезы хлынули из глаз, обжигая лицо. – Почему не надо?.. Ты, сукин сын!.. – я схватил Бульдога за воротник и с силой тряс из стороны в сторону. Он сначала не сопротивлялся, потом легко вырвался, он был сильнее меня. Я стоял напротив него, слезы текли по моему лицу, и, как безумный, я повторял:
– Дедушке тоже нужно! Ты понял?.. Сволочь… Дедушке нужно! Сволочь ты…
Я снова начал понимать, что происходит вокруг, когда, нас окружила уже плотная толпа, и в, ней я различил детские лица. Детей было много. Все в пионерских галстуках, они жались друг к другу. Слегка впереди стояла девочка лет двенадцати, Бульдог подошел к ней и погладил по голове. И я понял, что это она, прелестная Наташа. Навсегда ранившая сердце учителя. Я с жадным любопытством всматривался в ее лицо. Она тоже смотрела на меня.
В этом месте своего рассказа я испытал сильнейший соблазн поддаться литературной традиции. Дело в том, что идея написать роман-хронику пришла ко мне накануне нашей с Леней поездки. Я уже тогда обдумывал куски будущего романа вчерне. Я не видел девочку, но в голове у меня возникли слова о воздушной прелести этого существа. Я непременно хотел сравнить ее с мадонной Бенуа, мне хотелось, чтобы девочка была достойна того чувства, которое она пробудила в учителе. Увы! В Наташе не было ничего от мадонны Бенуа. Или я не увидел этого. А значит, не буду писать того, чего не увидел, хотя появление юной мадонны могло бы стать сильной романтической сценой. Наташа показалась мне обыкновенной. Ни какой-то особенной красоты, ни утонченности – обычная девчонка. Пожалуй, было в ее лице что-то, была какая-то живость, но, честное слово, в толпе детей я выбрал бы на роль прелестной Наташи не ее…
– Вот и я говорю, – громко произнес Бульдог. – Учителю надо памятник поставить! Ну, пусть и старику тоже, – без охоты согласился он и слегка кивнул в мою сторону. – Надо, чтобы обелиски были! И народ тоже так думает! – он сделал неуверенный жест в сторону народа. – Нужно вот как сделать! – продолжал Бульдог. – Письмо напишем коллективное, вот тут товарищи из Москвы есть – пусть они передадут! Чтобы разрешили обелиски поставить! – он замолчал, а потом вдруг добавил: – И что с домом делать, непонятно! Сын старика, наследник, был тут, но он ничего делать не хочет. Плачет только и говорит, страшно ему к дому этому подходить. Что хотите, говорит, то и делайте, раз вы старика в доме спалили… Оно тоже понять его можно. Тяжело ему! А я так думаю: дом нужно восстановить! Я в таком доме вырос, могу достроить, бревна только нужны подходящие… Да и люди помогут… Дом восстановить нужно. Может, музей здесь устроим…