За усталостью. От усталости, от полной выкладки души и тела я выпадаю в “вечность” как в осадок времени, как в сгусток настоящего, полного собой до краев, где нет места для какой бы то ни было тоски по прошлому и страха перед будущим.
И только? И никогда больше не упьюсь гармонией? Не обольюсь слезами над великим вымыслом европейства?
Нет. Не обольюсь.
Вот за этим-то “нет” – и гоняюсь: насытить себя чувством пустоты от полюбовничества с культурой, от бесцельности свиданий с ней, отсутствия, да и ненужности душевных оргазмов. Чтобы понять всем естеством однажды, когда, наконец, это произойдет, когда насыщусь ею, моей опостылевшей возлюбленной, до переедания, до полного несварения души: не она, не она должна меня полюбить, и в любви не к ней найду спасение. Как эта секта гностиков, не упомню уж и названия, давно это было, но помню, она, в противовес другой гностической секте, практикующей полное половое воздержание, практиковала групповой секс и все, что только можно здесь представить, чтобы обратным путем – через пережор и блевоту, через полное и окончательное пресыщение свальным грехом, отвращение к сексуальной пище – прийти к тому же самому: к отказу. Довести себя до безразличия к плоти – и выйти в чистый пневматизм. Оскопление обжорством. Объесться разочарования Европой. Тоже путь
Куда? Зачем? Знаю: разлюбив Европу – больше никого не полюблю. Я моногамен. Старый Свет – моя единственная любовь. Мне не нужны ни Америка, ни Восток, ни Тасмания и страшные Соломоновы острова. Я лечу, брожу, блуждаю в автобусах по Европе сотни лет и не хочу ничего, никого другого. Знает она или нет, она моя суженая. Если разлюблю ее – взамен не полюблю никого. Это сердце – опустеет
Мерло, мерло по всей земле – до беспредела. Свеча горела на столе – и та сгорела.
Но не отдам его которым все по ху или хе. Я не вернусь назад. И я не пойду на упаковку. Я призрак и уйду в пустоту, и там найду свое призрачное счастье, там ждут меня еще полмира, не завоеванные мною, незримой моей армией города. Есть еще Севилья и Вальядолид, Грасс и Руан, Лиссабон и Рейкъявик. Так и умру по дороге в автобусе, где-нибудь между Пизой и Инсбруком, проезжая мимо очередной деревушки со всеми удобствами – тут и похороните, прямо у автобана. Заройте, и все. У обочины дороги выройте могилу. И думать не надо, чем за нее платить. Заройте – и мимо.
Вперед, на озерную Мантую. Мы возьмем ее, как только я при помощи карты и циркуля составлю план кампании. Мне не нужны военные советники. Я сам себе il condotiero. Гаттамелата, Пестрая Кошка. Гуляющая сама по себе. Мы возьмем ее скоро, всего через 370 лет, отматывая назад. Какая мне разница, назад или вперед. Призрак бродит по Европе, неуместный, безвременный. Четвертого сентября 1631 года открыли выступление из Мантуи полки Феррари и Оттавио Пикколомини, а также полки Коллоредо и герцога Саксонского, последуемые шестьюдесятью фургонами с награбленным имуществом. За ними тронулись восьмого сентября полки Гаральда Бранденбургского, Барневельта и Изолани с восьмьюдесятью фургонами и двенадцатого сентября полки Ривара, Зульц, Пайнер, Пиккио и Соронья с восьмьюдесятью фургонами и, наконец, двадцатого оставил город барон Иоганн фон Альдринген с восьмьюдесятью фургонами военной добычи... Стоит ли говорить, с кем из победителей были мы и с какой добычей уходили из города.
Не пойду клеить коробки. Вперед, моя гвардия, колеси, мой ночной автобус, зарабатывай мне иллегальные гроши, плыви, мой корабль, врезайся в воду, в беснующееся море, режь волну за волной носом прежде, чем их накат потопит тебя, разобьет в щепы. Но и тогда мы выживем, из обломков построим мы плот и поплывем дальше, пока море житейское не потопит и его, но и тогда поплыву я дальше сам, раздвигая бескрайнюю воду руками и ногами, пока она не навалится мне на плечи, не сведет икры судорогой, не вольется мне в рот, не зальет своею тяжестью мои легкие. Но и тогда я пойду ко дну – живой, как призрак. Мне не дано умереть – не спасшись.
Но меня им не взять. Лучше лежать на дне. Вот ушел я от них по грудь, вот – по шею, вот уже и с головой. Возьмите попробуйте. Надо мной – сомкнулось.
Я вынырнул на Адриатике. На пиниевом Лидо дельи Эстензи, между Равенной и Феррарой, в бывших владениях некогда королевски могущественных князей д'Эсте. Я обещал тем двоим, которые и есть я сам, перед открытием учебного года десять дней на море, лечить его горло и бронхи в лечебном климате, где в воздухе смешана хвоя и морская соль, и учить его плавать. У меня была временная фора: в Баварии каникулы начинаются в августе и кончаются в середине сентября. Я возил чужих людей, сдавая себя внаем недорого – дорого стоит только лицензированный экскурсовод – а тем временем собирал и свои войска трижды, пообещав им три города на разграбление. Это было непросто, у социальных минималистов нет денег ездить подряд смотреть Европу за Европой. Это растянулось на три месяца. Летом, особенно в августе, людям не до экскурсий. Поездки не давали полных сборов, заработать всюду удалось меньше, чем я думал. Но это как-то сделалось и закончилось. Я вынырнул и перевернулся на спину.
Они не ходили на пляж по ночам, боясь простудиться. В начале сентября в северной Италии по ночам ветрено и в море теплее, чем на берегу. Я приходил сюда один, чтобы искупаться перед сном. Проходил ряды закрытых, сложенных на ночь в аккуратные зонты тентов, слепяще-яркозеленых в свете двух мощных прожекторов пляжа от отеля “Дориан” и отбрасывающих длинные косые тени, строящиеся в ряды, как кресты на знаменитом протестантском кладбище св. Иоганна в Нюрнберге, самом мрачном кладбище Европы, единственном сбывшемся до конца проекте доктора Лютера, где могилу Дюрера от любой другой могилы можно отличить только по надписи и номеру могильной плиты – все великие и малые мира сего пришли и ушли из мира сего равно нагими, равно сочтенными, под номерами одного ряда натуральных чисел; зеленые копья зонтов указывали в небо, а темные острые стрелы их теней на освещенном бело-сером песке указывали на две волны, светлой пеной из черноты накатывающие на пустынный берег. Я понял здесь, что Танги, и Дали, и де Кирико – такие же невыдумщики, как Саврасов с его “Проселком”. Волны выкатывались из черного, где море слива-лось с небом. В одно бесконечное, чернее которого я не видел ни на полотнах Веласкеса, ни Гойи. Никого из тех, кто по-настоящему знал, что такое – писать черным. Я стаскивал с себя одежду и бросал на песок, если даже в карманах оставались деньги. В этом уголке Италии не воровали, а в это уходяще-сезонное время года, в это мертво-остывшее время суток на пляже и подавно могла появиться разве что пара, разогретая любовной страстью. Занятая не тем, чтобы прибрать к рукам чужое шмотье, а тем, чтобы побыстрее освободиться от своего. Я входил в море. Я всегда был в море один. И сегодня я был один в море.
Я вынырнул и лег на спину. Я лежал не в воде, а на воде – как на ковре. Утопленный в нее лишь на самую малость, так, чтобы не висеть, а лежать. Плотная вода Адриатического моря позволяла лежать совершенно плашмя. Я лежал на черной воде и смотрел в черное небо. В небе, во всем небе, во весь окоем, там, где вчера еще рассыпана была сотня звезд, гроздья созвездий, по которым я мог добраться в любую сторону света, в любую гавань из тех, вход в которые мне был заказан, – сегодня, клянусь в этом всем, что есть святого за душой у проклятого призрака, сегодня не было ни одной, даже Полярной. Ни одной, кроме одной. Я не знал ее и не мог добраться по ней никуда на земле, только до нее самой, взглядом. Она была на небе и смотрела на меня. Ее зажгли для меня. Это была моя звезда.
Я все понял.
Сента, не ты нужна мне. Но ты нужна своему жениху. Не обижайся, это для твоего же блага. Иди к нему. Таких, как я, не спасешь женской любовью и верностью. Эта часть меня у меня есть и так. Девушка, дева, которая меня полюбит, и останется девой, сохранив мне верность, и спасет меня, – это совсем другая. Она любит всех, и верность ее каждому – непреложна. Ее любовь в силах спасти и призрака, освободив его от невидимых пут пустоты пространства и времени. Отпустить в смерть или оставить жить – не проклятым. Всепонимающая, всепобеждающая любовь Девы.
Мария, Звезда Морей.
Спаси меня: спаси нас троих целиком, в одном я, Совета неизреченного Таинница. Возьми нас к себе, если можно, Цветок Нетления. Спаси нас и если нельзя, Вместилище Невместимого. Как же тебе не спасти нас, когда ты так нас любишь, что радуется о тебе вся тварь. Мы неверны тебе, но ты верна Себе и всем нам, Венец воздержания. Спаси; сохрани или не сохрани, но спаси. По их велению не мне жить – но и не по своему хотению. Я не могу больше гулять сам по себе. Во всю пустоту моей бездонно-пустой души, опустевшей на целую Европу, впитываю я твой немой ответ. Из всех немцев, всех немок ты самая немая, unsere Jungfrau, unsere Liebfrau – говоришь тише всех, так что я тебя слышу. Говоришь, ничего не изменится в моей дырявой судьбе? Ну что же, я это и так знал. Так я и знал. Говоришь, так и буду стариться в бедности, без другого будущего, кроме смерти? А другого настоящего будущего не бывает. Все будет по-прежнему? Понимаю. По-прежнему. Только теперь у этого будет конец. И в конце я умру, наконец. И ты меня не спасешь тогда. Потому что уже спасла – сейчас и во веки веков. Ты все сказала; я всему поверил. Я готов. Гори, гори, моя звезда.
Звезда судьбы приватныя.
Всегда ты будешь адекватная.
Другой не будет. Никогда.
* * *
Однажды услышал я в свой адрес поистине золотые слова; позволю себе привести их вместо эпилога. Во время поездки в Бамберг, за бокалом копченого пива, одна экскурсантка сказала: “Вы доставили мне удовольствие, которого я давно не получала. Такое удовольствие... За все время здесь, за много месяцев мне только раз было так хорошо – когда я пошла в городской зоопарк и, представляете, увидела сразу двух живых носорогов”.
Аугсбург, осень 2001