Но так как трех монахинь объединяет не только одинаковое восклицание «Ну конечно, Груйтен!», но и некоторые одинаковые внешние черты, ради экономии места можно свести кое-какие детали воедино. Кожа на лице у всех трех была такая, какую называют пергаментной: желтоватая, слегка морщинистая, обтягивающая скулы; все три угостили авт. чаем (или распорядились угостить). Рискуя показаться неблагодарным, авт. тем не менее должен сказать, что чай у всех трех был не очень крепкий; все три угостили его (или распорядились угостить) черствым пирогом; все три закашлялись, когда авт. закурил (намеренно не попросив разрешения, так как боялся, что получит отказ); все три беседовали с авт. в почти одинаковых комнатах для приема гостей, стены которых были украшены гравюрами на религиозные темы, распятием, портретами здравствующего папы и кардинала соответствующего региона; столы в трех разных комнатах для приема гостей были покрыты плюшевыми скатертями, все стулья как на подбор неудобные; все три монахини были примерно одного возраста – между семьюдесятью и семьюдесятью двумя.
Первая из них, сестра Колумбана, была директрисой лицея, в котором Лени проучилась два года со столь скромными успехами. Это эфирное создание с усталыми, очень умными глазами; почти все время, потребовавшееся для интервью, она сидела, грустно покачивая головой; это покачивание означало, что она упрекала себя за неумение выявить заложенные в Лени способности. Она то и дело повторяла: «В ней было что-то, и даже очень сильное, но мы не сумели это выявить». Будучи доктором математических наук, сестра Колумбана и поныне (с лупой) читает специальную литературу и представляет собой законченный тип женщины начальной поры эмансипации, ознаменованной тягой женщин к образованию, который в монашеской рясе, к сожалению, встречает столь мало признания и еще меньше восхищения. В ответ на деликатные вопросы, касавшиеся ее собственной жизни, она рассказала, что уже в 1918 году носила одежду из дерюги и подвергалась насмешкам, презрению и издевательствам больше, чем нынче какой-нибудь хиппи. Узнав от авт. некоторые подробности о жизни Лени, она несколько оживилась, усталые ее глаза слегка заблестели, и она сказала со вздохом, но и с некоторым восхищением: «Крайность, во всем крайность – да, именно так должна была сложиться ее жизнь». Замечание это несколько озадачило авт. Прощаясь, он пристыженно взглянул на четыре окурка, вызывающе вульгарно торчавшие из пепла в керамической пепельнице, изогнутой в форме виноградного листа, – вероятно, редко используемой и лишь от случая к случаю служащей ложем для потухшей сигары какого-нибудь прелата.
Вторая монахиня, сестра Пруденция, в свое время обучала Лени немецкому языку; она показалась авт. менее утонченной, нежели сестра Колумбана, а также более румяной, что отнюдь не означает, будто на ее щеках играл румянец; просто ее прежний розовый цвет лица еще слегка проступал сквозь теперешнюю блеклость, в то время как лицо сестры Колумбаны светилось прозрачной бледностью, явно свойственной ему еще в юности. Сестра Пруденция (смотри выше ее реакцию на имя Лени!) добавила авт. несколько неожиданных штрихов к портрету Лени тех лет. Она сказала: «Я ведь сделала все возможное, чтобы ее не выгнали из школы, но ничего не вышло, хотя по своему предмету я поставила ей хорошую оценку, и сделала это вполне обоснованно: она написала прямо-таки великолепное сочинение о новелле «Маркиза д’О…». Чтение этой новеллы, знаете ли, считалось нежелательным и даже запрещалось, поскольку в ней встречались некоторые, так сказать, неприличные вещи; но я тогда полагала и сейчас полагаю, что четырнадцатилетние девочки могут спокойно об этом читать и думать, а тут эта Груйтен написала нечто воистину великолепное: она выступила пламенной защитницей графа Ф…, выказав такую удивительную способность проникновения в мир – ну, скажем, половых ощущений мужчины, – которая меня поразила… Это было великолепно, и я чуть не поставила ей пятерку, но тут вылезла эта двойка, а в сущности, даже единица по Закону Божьему – просто пожалели девочку и поставили двойку вместо единицы, – а кроме того, еще и безусловная, наверняка вполне обоснованная двойка по математике, которую ей вынуждена была поставить сестра Колумбана, плача от жалости, но не считая себя вправе кривить душой… Вот Груйтен и вылетела… То есть ушла из лицея, ей пришлось уйти».
Из монахинь и учительниц пансиона, в котором Лени продолжала свое образование с четырнадцати до шестнадцати лет, удалось разыскать только третью из представленных здесь монахинь, сестру Цецилию. Именно она в течение двух с половиной лет давала Лени частные уроки игры на фортепиано; сразу же почуяв в Лени музыкальную одаренность и возмущаясь, прямо-таки впадая в отчаяние от ее неспособности читать ноты и даже в уже прочитанных нотах соотносить знак со звуком, она потратила шесть первых месяцев на то, чтобы Лени прослушивала пластинки и потом просто подбирала прослушанное на рояле, – эксперимент, как признала сестра Цецилия, хоть и сомнительный, но в данном случае вполне удавшийся, который – по ее словам – доказал, что «Лени способна схватывать не только мелодии и ритмы, но и разобраться в структуре музыкальных произведений». Но как было научить Лени (бесчисленные вздохи сестры Цецилии!) неизбежному: чтению нот? Ей пришла в голову почти гениальная мысль: попытаться сделать это обходным путем, с помощью географии. Хотя курс географии был весьма скудный и сводился в основном к перечислению, показу на карте и вызубриванию названий притоков Рейна и горных массивов или местностей, по которым они протекают. И что же: Лени научилась-таки читать карту: извилистая черная линия между Хунсрюком и Айфелем, то есть река Мозель, воспринималась Лени не только как черная извилистая линия, а как условное обозначение действительно существующей реки. Вот так-то. Эксперимент удался: Лени научилась читать ноты, – правда, с трудом, преодолевая отвращение, часто даже плача от злости, но научилась. А поскольку сестра Цецилия получала от отца Лени за уроки довольно солидную плату, которая шла в монастырскую кассу, она считала себя обязанной «чему-то научить Лени». Это ей удалось. «Но больше всего меня восхитило в Лени то, что она сразу поняла: Шуберт для нее предел; попытки пойти дальше проваливались так явно, что я даже сама ей посоветовала оставаться в своих границах, хотя ее отец настаивал, чтобы она играла Моцарта, Бетховена и так далее».