— Ни за что! — сразу сказал Заруба. Его снова стали дубасить и повредили глаз. — А ты, Петька, подпиши, чтобы тебя оставили в покое. Если я умру, пусть мой архив передадут в Институт Маркса — Энгельса. Запомни, Петька…
— Ах ты мерзавец! — закричал Коньков. — Ты диссидент, враг государства и партии! Тебя в тюрьме сгноить надо, а не…
— Прекратить! — скомандовал Рубакин. — Мы вызвали представителей Верховного Совета. Здесь вопрос глубже. Речь идет о государственной измене. Заруба со своей шатией готовил переворот. Это главное. Мы спасли с вами Отечество!
В это время раздался стук в двери:
— Открывайте. Прокурор.
— Мы не откроем, поскольку поймали заговорщиков, выступающих и против партии, и против государства.
— Разберемся.
— Разбираться будет Верховный Совет.
— Я дам команду группе захвата вас обезвредить.
— Мы счастливы тем, что поймали государственных преступников, и готовы умереть, но вместе с ними, а вы за это ответите. -
И вот тогда прокурор дал группе захвата команду действовать. Команда действовала молниеносно. Без применения оружия. Было использовано спецсредство. Говорили, что для жизни людей оно не представляет опасности, если нет непосредственного контакта с ним. На это рассчитывали группа захвата и прокурор. Но случилось непредвиденное. Когда бросили спецсредство — оно по форме напоминало детский резиновый мячик, — все легли на пол, за исключением командира отряда обиженников Гриши Пряхина, который схватил мячик с намерением выбросить его обратно. От соприкосновения с мячиком Пряхин получил сильнейший ожог, отчего едва не скончался. Ожоги получили многие осужденные, в том числе Коньков, Сыропятов, Багамюк и Квакин.
— Первым отреагировал на спецсредство Заруба:
— Не имеете права убивать моих осужденных. Я несу ответственность за сохранность их жизни перед государством!
— Мы не хотим, чтобы вы несли эту ответственность! — сказал Рубакин. — Комиссия Верховного Совета уже вылетела и к вечеру будет здесь. Я рекомендую вам сделать чистосердечное признание о ваших намерениях подорвать основы нашего государства и привести народ к гражданской войне.
— Это провокация! — закричал Заруба. — Петька, ты слышишь, что они плетут?
— Мы, кажется, сильно влипли с тобой, Заруба, — тихо прошептал Орехов. — Эти психиатры и педерасты нас обскакали.
И вот тут-то решительную роль сыграл пущенный кем-то слух о том, что из Москвы поступила телефонограмма, в которой будто бы говорилось о том, что действия актива колонии правильны, что расстреливать на месте как злостных преступников Зарубу и Орехова восставшие не имеют права, что в Москве давно знали об антиправительственных настроениях в колонии 6515 дробь семнадцать. Говорили даже, что несколько человек видели эту телефонограмму и что она некоторое время висела на одном из столбов у административного корпуса. Я этому не верил. Зачем, спрашивается, вешать телефонограмму на столб, когда рядом у административного корпуса есть доска объявлений? Так нет же, на доске объявлений ничего не было, а на столбе кто-то взял да повесил эту страшную телефонограмму. Мы точно не знаем, что дальше происходило, поскольку к нам пришли двое из этих номенклатурщиков и сказали, что если мы не уберемся немедленно за пределы колонии, то нас свяжут и положат рядом с Зарубой и Ореховым.
Посовещавшись, мы тут же уехали с подвернувшейся машиной. А дальше было вот что. Приехала комиссия, в числе которой были и старые дружки Рубакина и Конькова, и они, конечно же, поддержали целиком и полностью номенклатуру. Было дано несколько телеграмм в Москву, получено столько же ответов, и в конечном итоге свершилось правосудие: Зарубу и Орехова сначала отдали под суд, предварительно исключив из партии, затем их уволили из системы внутренних дел, а после, продержав три месяца в следственном изоляторе, все-таки выпустили без права проживания вблизи от колоний, тюрем, следственных изоляторов и даже вытрезвителей.
Говорят, Заруба плакал, но не оттого, что с ним лично так сурово обошлись, а оттого, что народ лишился такого действенного средства собственного благоденствия, каким был маколлизм.
Что касается мятежников, то их отметили в правительственных указах, что привело к немедленной амнистии. Освободили также за высокие гражданские чувства и за принципиальность в отстаивании государственной законности и некоторых аборигенов — Багамюка, Квакина, Серова, Разводова и других. Багамюку даже дали премию в сумме двадцати шести рублей семидесяти шести копеек по линии Министерства внутренних дел.
— Та на шо БОНЫ мени, ци копийки! — возмутился Багамюк. Но Коньков сказал:
— Бери. Это только начало.
А потом события развивались с неслыханной быстротой. Этому поединку защитников и врагов отечества была посвящена специальная сессия Верховного Совета, ход которой восемнадцать дней транслировался по телевидению. Были написаны сотни очерков и статей о подвиге осужденных, для которых патриотические и государственно-охранительные чувства превыше всего. Города и республики присваивали бывшим страдальцам звания почетных граждан, предлагали высокие должности и жилье в своих краях. Об этом подвиге школьники писали сочинения, и только настоящие и безвестные герои, опозоренные и проклятые, томились в следственном изоляторе, не зная, что даст им завтрашний день.
48
Исторические личности рождаются экстремальными историческими ситуациями. Коньков верил в свое великое предназначение, к тому же все его сообщники, должен сказать правду, знали о его весьма посредственных способностях, но в один голос решили: "Если не он, то кто? Нету людей. Некого ставить на главный пост. Этот хоть и дурак, но наш дурак, дальше своей глупости не уйдет, а уж его глупость нам известна до самого последнего позвонка". Как и следовало ожидать, Коньков начал с реформ. Он увеличил втрое отряды обиженников, призвав их к героическому труду. Он дал волю интеллигенции, установив добавочные пайки за каждую написанную листовку, стенную газету, за каждый четко разработанный приказ, манифест, циркуляр. Он поставил во главе всех политических дел режиссера Раменского, который с двумя бригадами творческих работников еженощно и ежедневно клепал сценарии; их особенностью было соединение жизни в реальности и ирреальности. Раменский привлек к работе тех историков и философов, с которыми нам не удалось сработаться, поскольку они были сталинистами и ортодоксами. Среди них особенно выделялись Поплевин и Равенсбруд. Поплевин специализировался на критике, а Равенсбруд на воспевании. Из двух противоположностей гениальный Раменский создал нечто новое — критические дифирамба-рии. Это новое направление широко использовало народные традиции и западную элитарную и массовую культуру. Днем в упорном труде бурлила жизнь: утверждалась новая идеология, название еще тогда не было придумано, но все крутилось вокруг свободы личности, а вечером до полуночи все граждане нового сообщества включались в спектакли критического дифирамбария.
— Нам нужна принципиально новая идеология! — кричал Коньков в толпу работающих обиженников. — И мы не пожалеем сил, чтобы ее до конца утвердить. Должен сказать, что уже первые наши шаги свидетельствуют о том, что мы накануне великих политических открытий, которые обеспечат нам успешное решение многих экономических и социальных задач. У кого мы должны прежде всего учиться? У народа. А кто такой народ? Это мы с вами. Это лучшие сыны его: Багамюк, Серов, Квакин, Пряхин и многие другие. Мы создадим не только новую экономику, но и новую культуру, новый язык и новую психологию. У нас уже есть радикальные проработки по этим вопросам. Мы тут как-то с товарищами Раменским, Поплевиным и Равенсбрудом изучали враждебные нам утопические теории, где делались попытки даже создать новый язык и новые формы мышления. Нам незачем выдумывать и теоретизировать. У нас есть этот новый язык и новое мышление. К сожалению, эти два феномена часто были в загоне и прятались от народа. У народа отняли то, что по праву принадлежит ему, — его язык, его мозги, его глаза. В так называемом литературном языке термином "глаза" обозначается орган зрения. Ну есть еще словечки типа "очи". Какая бедность в сравнении с народными языковыми сокровищами: зенки! буркалы! шнифты! бебики! караулки! фары! и даже — братья, браточки, братцы, брательники! Мы не будем называть наше новое направление мысли инородными словечками! Хватит жить по чужим схемам! Свой бажбан у нас на плечах (здесь Коньков неверно употребил термин)! Своими бебиками, шнифтами, буркалами мы видим как надо! Мы тут долго советовались с товарищами и пришли к выводу, что нет более точного выражения, которое определит нашу новую жизнь, — мы назовем это новое направление кадычеством! Да, товарищи, в слове "кадык" звучит грозное предупреждение. Когда товарищ Багамюк или товарищ Серов говорят нерадивым: "Вырву кадык", — это звучит и гордо, и обязывающе, и безальтернативно! Да, товарищи, кадык ничем нельзя заменить в этой жизни. Кадык — самое дорогое и самое интимное место, в нем все: и новое мышление, и душа, и свобода, и трудовое геройство! Пусть и нашим врагам будет ясно, что мы всегда вырвем кадыки тем, кто не с нами, тем, кто в своих помыслах отступник от кадычества. Товарищи, мы диалектики, а следовательно, должны знать все, что касается кадыка и по эту и по ту сторону. Нас всегда будет интересовать изнанка. А отсюда наша вера в систему закадычных отношений — когда каждый является и закадычным другом, и закадычным братом, и закадычным начальником, и закадычным подчиненным!