Выбрать главу

Я сказала ему, что все эти высказывания в настоящее время опубликованы в советской идеологической печати. Я так и подчеркнула: в идеологической. И добавила: если он не разделяет мыслей советской идеологии, то я тут ни при чем. Скажи я это два года назад, он бы взвился, наорал на меня, а сегодня только улыбнулся и стал меня расспрашивать:

— Да, но вы стали цитировать эти источники до того, как они были опубликованы. Откуда вы их взяли? Откуда вам была известна формула Меряя Фейнсода: "Тоталитарный зародыш разовьется в созревший тоталитаризм"? Или мысли Улама, Карра, Дейчера, Коэна о том, что еще дореволюционный ленинизм породил советский авторитаризм? Вы понимаете, что вы замахиваетесь не на Сталина, а на всю систему? Кто вас этому научил? Я бы не советовал вам брать на себя дерзость пропагандировать зарубежных советологов.

— Я была в Москве, и там на конференции вслух цитировались эти высказывания, — ответила я.

— То, что делается в Москве, для периферии не указ. Москва для заграницы, а периферия для нашей повседневной жизни. Честной и трудолюбивой. Запомните это. Мы у себя не позволим заниматься антисоветчиной.

— И посадите в тюрьму? — спросила я.

— Посадим, если надо, — нагло ответил он. И тогда я не выдержала:

— Придет время, и вас посадят. Запомните это, товарищ Копыткин!

Когда я пришла в камеру, на меня накинулись уголовницы с кулаками: им успели сказать, что я стукачка. Вот так Копыткин отомстил мне.

Как мне не хватает сегодня твоей веры, твоего голоса, твоих рук! Любименький, береги себя, я всегда с тобой, что бы со мной ни случилось…"

Я и не хотел сдерживать слез. Как бешеный, собравшись в одно мгновение, я побежал к вокзалу. Удача сопутствовала мне: был и поезд, и билетик, и добрый кондуктор, и верхняя полочка в плацкартном вагоне. Пришла долгожданная радость: свернувшись калачиком, я легонько скатился в бездну моих чудных снов…

И снилось мне, будто стою на коленях среди скал, а Любовь моя при смерти, и душа ее к ангелу-хранителю понеслась, а я, совсем седой, молю Господа: "Помоги голубице моей, чистой и единственной. Она блистающая, как заря, прекрасна, как луна, светла, как солнце, грозна, как полки со знаменами! Волосы ее как стадо коз, зубы ее белее овец, выходящих из купальни, живот как круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино, чрево как ворох пшеницы, обставленный лилиями, шея как столб из слоновой кости, глаза — озера бездонные. Злые и незлые силы, не тревожьте возлюбленной моей! Большие воды не могут потушить любви, и реки не забьют ее. Разве не слышен всем голос любви: "Я буду в глазах его достигшая полноты".

Я мчусь к тебе, моя возлюбленная! Положи меня как печать на сердце твое, как перстень на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь…

ЭПИЛОГ

Пройдет много лет. Неизменными останутся стволы деревьев (фиолетово-сиреневые внизу и кадмиево-охряные вверху), темно-зеленая листва, тронутая осенней желтизной, мягкие живительные дожди, омывающие озимые и весь этот усталый прихмуренный мир, серебристое небо в пасмурный день и с режущей голубизной, когда блеснет солнышко, неизменными останутся, потому что мы не видим причудливых перемен в таинственно-самобытной жизни мироздания, где какая-нибудь божья коровка на золотистой соломинке или заботливо-важный шмель, облетающий свои владения, совершенно иные, чем были две тысячи лет, и пять, и десять тысяч лет назад. И другие стволы деревьев теперь, и трава, и зелень, и небо, и вода, и дожди, и снегопады, и комары, и гусеницы, и скалы, и земля — все другое, ибо все, что есть в этом мире, подчинено могучему закону перемен.

Всесильный закон перемен, как когда-то утверждал Заруба, властвует и над людьми, и горе тому, кто сопротивляется этому закону, нарушает его, считает дозволенным переступить, нарушить хоть в малости.

Пройдет много лет. И забудутся многие беды, залечатся раны, нанесенные в неправых битвах, зарубцуются ожоги и на лицах моих знакомцев — Зарубы, Орехова, Сыропятова и Конькова. Каждый по-разному войдет в свое будущее, которое станет настоящим. Заруба проклянет то прошлое, когда он сгорал дотла во имя высоких затей своих, отдавал все силы народу, державе, а ни народ, ни Держава не возжелали воспользоваться его алой кровью: выбросили за пределы далекой Архары, где он был первопроходцем и клепал таких, как сам, первопроходцев, выбросили, а чтобы он не Умер, дали ему полставки воспитателя в детском доме для стебанутых детей, которым и рассказывать про великого Роберта Оуэна как-то не с руки: глядят на тебя синими озерами, тонешь в этих озерах, хочешь достать дна или видимости ума, а нет его там, потому что природа так распорядилась, мстя своим грабителям.

Иногда к Зарубе зайдет в его тихую квартирку — десять метров комната и два метра кухня, сделанная из бывшего туалета: говорят, времянка, но, пожалуй, — и это твердо знает Заруба, — помирать в ней придется, — так вот, придет когда-нибудь под вечер, уже после отбоя, когда детдом, как неухоженная братская могила, спит неправым, беспокойно-обиженным и поруганным сном, Орехов Петр Иванович. Теперь он ревизор Коськовского отделения железной дороги, работенка ему по душе, одна у него теперь страсть — это неуемная любовь к безбилетным пассажирам, над которыми он любит покуражиться, но берет небольшие суммы: как насобирает-ся на пару-тройку бутылок, так ревизии им прекращаются. Орехов знает, где ему лучше отовариваться. Есть у него знакомый на спиртзаводе, который по сходной цене ему подбрасывает чистый спирт, к которому он не утратил со времен Архары истинного уважения. Теперь, конечно, и годы и силы уже не те, что раньше, теперь он уже и водку пьет только разбавленную. На стакан водки одну треть чистого спирта добавляет, получается смесь градусов в семьдесят — это норма. Главное, чтобы суховатость в глотке чувствовалась и обжиг был легким, таким скользящим, после чего всегда полный покой наступает, и Орехов предлагает Зарубе: — Попробуй-ка хоть разок моего огненного змия. Но Заруба верен своей традиции. Он идет за шкаф, опрокидывает там рюмку какой-нибудь самогонной дряни, закусывает поми-доркой, если она окажется в шкафу, и садится с Ореховым глядеть на стенку. Глядят они на стенку в три глаза, так как у Зарубы с тех пор правый глаз совсем вытек, да и тот, который совсем здоровый был лет шесть назад, теперь слепотой угрожает. Глядят они так с час, а потом молча расстаются. Чего зря и без толку болтать. И так все ясно…

Когда Орехов уходит, Заруба свертывается калачиком под байковым детдомовским одеялом, стараясь, чтобы простыночка с черным расплывшимся штампом не сползала с него, а держала тепло под одеялом, и начинает потихоньку горевать о том славном времени, когда он уже так был близок к построению нового мира; так все было хорошо и продумано в этом его замечательном Нью-Ленарке, что оставалось совершить буквально какие-то крохотные усилия — и пиши на всю Ивановскую: новая жизнь началась! Иногда из-под простынки со штампиком и из-под детдомовского одеяла вырываются матерные и жаргонные словечки; это Заруба клянет почем зря номенклатуру, которая сошлась в своих грабительских помыслах с уголовным миром, ничем не побрезговала, пустила в ход самое страшное свое оружие: клевету, взятки, ложь, подкупы, отравительства, агитацию и пропаганду, соединилась с отбросами человечества, чтобы не переделывать эти отбросы в новых людей, а с их помощью еще больше вреда наносить и таким, как Заруба, и всей его Родине.

Иногда под одеялом Заруба рыдал, причитая, как это делала его покойная бабка, не знавшая, разумеется, блатных словечек:

— Куда же мои караулки глядели, что я не приметил, как бобры стали раскручивать поганку! Как же эти полуцветные, эти падлы батистовые рвали очко, чтобы запудрить мне мозги! Этот фофан Багамюк три года восьмерил, а потом так с ходу стал катить косяка, посадил меня на парашу, панчуха паршивый, парафинка мухо-мольная, — теперь на его, Зарубином, месте служит, как-то по телевизору выступал с этим подонком начальником УМЗ[90] Коньковым, базлал про свои успехи, мок-рушник, филень липовый! Три Петра[91] ему скостили! За какие заслуги? Кто был никем, тот станет всем. Так и плели по телевизору: "Вот какая у нас страна. Раньше судим, а теперь на верном пути, исправляем сбившихся с нормальной колеи!" Сучье вымя! Все мои идеи грабанул: и аренду, и кооперативы, и связь с предприятиями, только колючку оставил, фофан тупоголовый! Татьяной[92] бы тебя по твоим бебикам, кудлач недобитый!

вернуться

90

Управление мест заключений.

вернуться

91

Три Петра — пятнадцать лет.

вернуться

92

Татьяна — резиновая дубинка.