— Нету! — сердито ответила она. Но сын донимал ее тихим взором, и она, сдаваясь, жалобно проговорила: — Да последний ведь! Жалко.
— Нужно, — сказал Павлуня, разводя руками.
Что-то пробормотав, она скрылась у себя, но на этот раз вернулась тут же, неся в руке книгу, уже знакомую сыну. Женька же, увидев Пашкину мать вдвоем с книгой, да еще с такой толстой, открыл рот.
Марья Ивановна привычно разломила ее мощными пальцами, вытащила из середки прекрасную фотографию Трофима — глянцевую, четкую, большую, которую когда-то стащила в клубе с доски Почета.
— Ого! — протянул Женька быструю руку.
Но Марья Ивановна отодвинула снимок подальше:
— Куда пальцами! Пятна будут!
На губах Женьки давно трепыхался один вопрос. Раньше парень сразу выложил бы его, чтобы не мучиться, но теперь, когда научился немного думать, он спросил не вдруг, а через длинные минуты, глядя не прямо, а в сторону:
— И давно это у вас?
— Чего это? — не поняла Марья Ивановна, не отрывая глаз от Трофима.
Дерзкий Женька, отведя взор, промямлил:
— Ну, это… чувство.
— Эх, ты! — шумно вздохнула она. — Чувства! Нашел Джульетту! Жалела я его, понял? — Женщина подумала и добавила: — Очень уж сердился он хорошо. Уважаю сердитых.
Женька разочарованно протянул:
— А-а… — и, схватив снимок, полетел в комитет комсомола.
Пока Боря Байбара радовался да ходил показывать чудом найденный снимок директору Громову и главному агроному Аверину, Марья Ивановна бродила по совхозу, расспрашивала про Трофима. Все-то ей было важно: и как выносили, и что говорили, и какие надписи выдумали на венках, и кто плакал на могиле, и много ли собралось народа. Слушала не перебивая, тихо вздыхала в конец платка.
Когда уже темнело, Марья Ивановна подалась на совхозное кладбище. Там узкие дорожки вели к расчищенным могилам, а старые и молодые березы одинаково печально опускали свои гибкие голые ветки на памятники с крестами, со звездами и просто с белыми шпилями.
Она остановилась у свежей могилы, заваленной венками, еще не слинявшими. Прочитала на памятнике всю надпись, пошевелила ленты и потом долго в недоумении стояла перед голубой пирамидкой с красной звездой. Прост был солдатский памятник. Пирамидку сварили из железных листов в совхозной мастерской, окрасили в столярке, дощечку отполировали заводские шефы.
— Дешевенький, — проворчала в досаде Марья Ивановна. — Тоже мне богатое хозяйство, денег пожалело!
Кто-то подошел за ее спиной и заступился за совхоз:
— Это временный. Тут другой встанет. Из мрамора. С буквами. Золотыми.
И, не оборачиваясь, она уже по одним речам угадала Модеста.
— Здравствуйте, — сказал Модест. — С приездом.
— Привет! — буркнула она и больше задерживаться у могилы не стала, пошла, размахивая руками, домой.
В сенцах схватила кружку воды, долго пила. Потом, посасывая льдинку, ввалилась на кухню. Увидев ее, парни, о чем-то шумно толковавшие, сразу притихли.
— Ну, чего вы? — проговорила она, садясь на стул спиной к печке.
Павлуня поглядел на мать:
— Устала? Легла бы. — И добавил неожиданное: — А мы, знаешь, у Трофима были, в больнице. Недавно.
— Как так? — Не раздеваясь, она бухнулась к столу, сурово велела: — Рассказывай! Все!
Павлуня говорил долго, с подробностями. Женька вклеивал мелкие, но важные детали.
— Все, — наконец сказал сын.
Женька подтвердил:
— Так и было.
Марья Ивановна поднялась, пошла медленно.
— Ужинать, а? — тихо спросил Павлуня — не услышала.
Она сидела в темноте, за столом, подперев лицо трудовыми кулаками, и тоска одолевала ее. Одно плохое лезло в голову — не отбиться, не забыть. Ослабев, Марья Ивановна ругала себя за Бабкина, казнила за Трофима, которому сделала столько худого — не со зла, по недомыслию. Вспомнила Павлуню, которого никогда не баловала в детстве, а в отрочестве стукала по затылку, и дикая мысль вдруг ужаснула ее: «А ежели Пашка помрет?!»
Задохнувшись, Марья Ивановна представила бледного сына в красном гробу и вскочила, прислушиваясь.
Из Павлуниной комнаты доносился тихий разговор: парни не расходились. Вот Женька сказал громко какое-то слово, и тут же сын осадил товарища:
— Тихо! Спит ведь!
«Заботится». Марья Ивановна упала лохматой головой на подушку и заплакала. А так как любую работу могучая Пашкина мать делала в полную силу, то и заплакала она во весь голос, сотрясаясь и захлебываясь. Это были первые слезы, которые Марья Ивановна показала миру за долгие годы, и текли они, долго копившиеся, неудержимо и бурно.