— Ну, как?
— Все в порядке! — отвечал ему Саня, хоть никакого порядка в душе его не было — один хаос.
— Молодец! — невесть за что похвалил Карпыч.
А однажды вслед за «молодцом» сказал:
— Вылазь-ка! Обедать.
— Не! — сильно замотал Саня головой, и Карпыч сердито заорал: не хочет ли «малый», чтобы он выволок его к столу за волосья. «Малый» не захотел — «малый» смущенно улыбался, выползая на белый свет.
— Ты чего такой веселый? — пробурчал Карпыч, стаскивая с помощника куртку и подталкивая его к душевой. — Чему рад-то?
— Я не рад, — признался Саня. — Мне, честное слово, страшно.
— Во! — сказал с большим удовольствием Карпыч. — Так и должно быть! Страшно! И совестно, да? (Саня закивал.) Во-во! Ну да, бог даст, обойдется, — сжалился старик, и Саня тихо, зато с большим чувством сказал ему:
— Спасибо…
9
— Вставай, коломенский! Будя дрыхнуть-то!
Коркин после Саниного побега только так и обращается к нему — рассердился, значит, сильно.
Саня проснулся уже, но глаз не открывает, будто спит: что он скажет в свое оправдание Семке-матросу, который уже не предлагает ему поменяться койками, ворчит, что залез он со своей зубной пастой на его полку в тумбочке, и про любовь свою Нюрку не рассказывает — не достоин беглец такой откровенности.
Шумно сопя и топая, Коркин ушел на вахту. Саня соскользнул с постели, быстро натянул рубаху, пиджачок и высунул голову в иллюминатор — он как раз рядом с колесом. Пахло водой, туманом, железом. А еще почему-то дегтем. Запахи удивительно чистые, свежие, Саня даже задохнулся. Берег только-только прорезывается из сумрака. Рядом с ухом, обдавая прохладой и брызгами, весело стучит, шлепает колесо.
— Приветик! — говорит ему Саня.
Туф-туф-туф! — отвечает колесо, бойко молотя воду.
В иллюминатор виден только кусочек неба: палуба нависает низко. Зато когда Саня вылезает наверх — красотища кругом невиданная!
Солнце будто взорвалось за облаком, осветило его края, брызнуло длинными лучами. Лучи аж до синего леса достают, до самого дна! А мимо плывут плесы, стелется сизый-сизый, какой бывает только погожим утром, дым от затухающих костров — эх, видел бы отец всю эту благодать!
Вспомнив про оставленное там, на далеком берегу, Саня опять запечалился и не сразу услышал голос Гриши-капитана.
— Что? — поднял брови.
— Прохлаждайся, коломенский! — Семка-матрос сунул ему швабру, и капитан укоризненно покачал головой:
— Перестал бы, Коркин. У каждого человека имя есть.
— А еще и должность имеется! — поддакнул Иван Михайлович, намекая: нету пока должности у Сани.
— Нету должности — будет, — проговорил капитан, зорко высматривая что-то в розовой дали, и Саня впервые подумал о той единственной своей должности, которая дает человеку уважение и независимость. У всех на свете есть эти самые должности, а он пока так себе — помогает всем помаленьку, ни от чего не отказывается и ни к чему не прикипает сердцем.
Не успел подраить палубу, как зовет повариха: ей кажется, что обижают большие маленького, она жалеет Саню и не скрывает своей жалости:
— Сыночек, иди-ка, миленький, помоги!
И пока Саня чистил картошку, так любимую Карпычем, тетя Дуся, утешая, напевала ему о добрых людях, на которых держится старушка земля. И Саня кивал, соглашаясь: много добрых людей на свете: и дед Кузьмин, и бабка Марья, и вот — тетя Дуся. И Карпыч, замызганный ворчун, тоже добрый, только почему так зло смотрит на него Иван Михайлович? Хороший человек и Володя, хороший и Гриша-капитан, и Коркин, так смертельно Саней обиженный, тоже парень, в общем-то, свой. Непонятен только Иван Михайлович. Непонятен сам себе и Саня. А его отец — он-то какой? Саня замер, повисла над кастрюлей, замерла тонкая стружечка — тетя Дуся глядит на нее осторожно, спрашивает негромко:
— Что ты, миленький?
— Тетя Дуся! — решается он. — А вот если отец, ну, как мой, выпивает там с горя, сам мучается и других замучил — он, что же, совсем уж плохой? И не добрый?
Тетя Дуся долго молчит, потом роняет тяжелые слова, будто камни бросает в воду:
— Тот человек добрый, кто для другого доброе делает. А он?
А он за последние месяцы ничего хорошего не сделал ни для сына, ни для дома, ни для себя самого.
— Но ведь отец же! Мой!
— Горемычный! — жалеет тетя Дуся и Саню, и отца его непутевого, а заодно и своего Семена Гордеича, человека тихого, рассудительного, все в жизни делавшего правильно, все, кроме одного, последнего дела, да и то не по его вине случившегося: зачем ушел в сыру землю, почему покорился болезни, на кого оставил вдову свою неутешную?