— Нет уж, ни к чему мне новый! — отвечал начальнику Карпыч. — Кто куда, а я на берег!
И Саня, остро жалея старика, понимал, что некуда податься Карпычу: не нужен он на теплоходах, не нужен на берегу — только к супружнице своей, к бабке кочегаровой…
— Может, на завод? — тихо спрашивал отец — не первый раз спрашивал.
Карпыч трясет головой. И Саня видит, каким страшным и чужим кажется старику этот неведомый завод, милый и понятный его отцу.
— А ты? — неожиданно спросил отец сына, Саня пожал плечами:
— Не знаю…
Он и вправду не ведал, куда теперь девать себя. Может, по Гришиному совету на речной флот?
Отец осторожно поглядывал:
— А по моей линии?
«А школа?» — с тревогой подумал сын. Впервые подумал за эти дни и вспомнил: берег, Сосновка, улочка, а по улочке — пятки врозь, носки вместе — ковыляет старушка Утятична, математичка.
«A-а, Саня, — блеклыми добрыми глазами помаргивает Утятична. — Ты, слыхала, школу бросаешь? Зря, зря… Ты же такой способный к математике…»
Вот и весь разговор — краткий, беглый, дорожный. Думал, забыл, а надо же — запал в душу, вспомнился.
— А может, я еще к чему способный? — бормотал Саня, шатаясь по «Перекату», натыкаясь на людей, которых вдруг оказалось что-то очень много — так и путались под ногами, засматривали в лицо ошалелыми глазами, растравляли душу.
Они стояли последние грустные вахты. Спускали пары, чистили топки, и Карпыч, хлюпая носом, ворчал:
— Чего чистим-то, чего прибираем! Будто не все равно, какой он на слом пойдет!
Володя мрачно поддакивал:
— Верно… Как покойника обряжаем…
И Сане тоже казалось: похож пароход на мертвеца. Холодный, ко всему безразличный, сделался он до неприличия гулким и гудел под ногами, как пустая железная бочка.
И однажды вечером пришел «Перекату» конец. Команда, собрав немудреные вещички, сошла на берег — не на тот, что с большой буквы, желанный и долгожданный, а на обычный, в меру замусоренный, в меру зеленый. Ребята простились с пароходом и постояли на берегу, как возле свежей могилы, потом, не оглядываясь, потянулись гуськом в контору. Начальство давало каждому по десять суток отпуска, пока не придет новое судно.
— Может, к нам пока погостить? — приглашали ребята Саню и его отца.
Володя не приглашал: не было у него дома, жил в общежитии.
— Может, ко мне? — дольше всех тряс отцову руку Карпыч. — Поглядишь, как живу… — И вздыхал: видно, глядеть-то было не на что, кроме старухи.
Не пошли ребята и к Сергеевым — отца ли стеснялись, свои ли были у них дела. Даже Володя не пошел, хоть и звал его Саня горячо.
«Ты виноват», — косился Саня на черный пароход: это он, уйдя, разъединил народ — каждый стал сам по себе. Когда-то будет новый, когда-то привыкнут люди к своей машине, к шлюпке, к цветку.
— Спасибо, — отвечал Саня на приглашения, обегая товарищей спотыкучим взглядом. — Только нам домой… Домой…
Отец стоял в сторонке, размышляя, видно, о новом своем доме, который, верно, будет таким же гулким и пустым, как новый неведомый теплоход…
— Сергеев! — Иван Михайлович сунул Сане листок. — Дня через три явишься! До встречи! Адрес мой!
Помахали друг другу, разошлись. «Семка?» — напрасно вертелся Саня. Не было Семки, тихо удрал. Ни Гриши, ни Володи, ни Ивана Михайловича — стоял в одиночестве Карпыч с рюкзаком.
— Если надумаешь, — сказал отец, — я всегда рад…
— И ты, — издали кивал старик. — Ежели что — завсегда… Слышь, Санька!
— Слышу, Карпыч! Заходи!
— И ты… Ежели что…
Карпыч потащился. Спускалось солнце, силуэт парохода четко выделялся на розовом.
— Жалко, — искренне сказал отец. — Хорошие люди… Жалко…
А Саня все смотрел и смотрел, то на Карпыча, бредущего берегом, то на «Перекат» и неведомо кого больше жалел — бедный пароходик или старика. Карпыч черный, сутулый, и «Перекат» такой же черный и такой же вроде сутулый, одинокий, без флага и огонечка. Замерли навеки усталые колеса, и отполированные плицы глядели уныло, как беспомощные руки рабочего человека, которым вдруг отказали в работе.
— Посидим? — попросил Саня, и отец безмолвно опустился рядом с ним на траву.
Саня вспомнил недавнее: солнечный день, жаркий берег и своих, которые, радуясь передышке, обгоняя и хватая друг друга, лезли в гору. Иван Михайлович не бежал, не хватал — шагал степенно, квадратно. Торопилась куда-то повариха. Сидел на бережке Карпыч, поплевывал, сосал сигарету. И на всех с завистью поглядывал Семка-матрос: он на вахте, не выплакал себе берега. Потому сердился на всех, даже на Саню, которого называл тогда другом. А мимо шли пионеры. Остановились, сбились в кучу, и двое самых деловых полезли по трапу на палубу.