— От ведь незадача, ну что ты будешь делать, — ворчал старый фронтовик, с опаской обходя вонючую кучу. — Ты ж с полста лет без зубов, Фрось, чево надумала муслякать-то? Чево делать-то с тобой теперя?
Дед Никита вернулся к могиле и, кряхтя, принялся отбрасывать землю, чтобы хоть немного по-божески пристроить не по годам резвую старушку. Солнце поднялось в зенит, пробилось сквозь листву растущих там и сям кладбищенских деревьев, и его лучи попали на воняющую кучу, которую теперь представляла собой Евфросинья. Куча мерзко зашипела и завоняла еще сильнее, курясь зеленоватым дымком.
— Эге, — смекнул дед Никита. — Никак, загорать-та не любишь, Фрось?
— Это ты правильно, — сипел он, цепляя в куче лопатой то, что цеплялось. — Солнце, оно злое теперя, не то што раньше-та. Ничо, щас я тебя в земельку укутаю, там оно поспокойнее будет.
Кое-как пристроив гниющие останки и забросав их землей, старик устало поплелся к выходу с кладбища, таща за собой лопату. Однако, не пройдя и пары могил, он остановился и с опаской прислушался. В привычной тишине погоста раздавались непривычные шорохи и потрескивания. Один из таких шорохов донесся из-за оградки рядом с дедом, и он с любопытством покосился в сторону звука. Земля в могилке Прохорова Николая Константиновича 1933 года рождения шевелилась и проседала.
— Эхе-хе, — тяжко закряхтел дед Никита. — Енто что ж такое творится-та, надобно в деревню за подмогой бежать, что ля.
Он торопливо зашаркал прочь с неуютного теперь кладбища, поднялся в домишко, смыл грязь и вонючую мерзость с рук и вновь вышел на улицу.
Кладбище неплохо просматривалось со взгорка, и сейчас в тени раскидистых деревьев было видно шевеление. Мелькали фигуры, слышались стоны и хрипы. Несколько фигур топтались под печальной березой у калитки и время от времени пытались выйти наружу, но, попадая под солнечные лучи, начинали мерзко шипеть и шарахались обратно. В воздухе позади них оставались зеленоватые дымки.
Очень трудно судить, что именно происходило в утомленном годами тяжелой и долгой жизни мозгу деда Никиты. Он видел, что поднявшихся мертвецов держало за оградой только солнце, а оно уже катилось к закату. Он, наверное, понимал, что в деревню до заката он своими дряхлыми старческими ногами дошаркать не успеет. А если и успеет, то — это он тоже, должно быть, прекрасно понимал — никто не станет слушать старого маразматика, добровольно живущего в хибаре рядом с сельским кладбищем. Это значило, что неупокоенные односельчане разбредутся в ночной темноте по округе и неизвестно каких дел натворят.
Все это, а может быть/, и что-то еще, нам неведомое, привело старика к неожиданному, но судьбоносному выводу, который, возможно, изменил историю всего мира.
— Ну что, Максимка, — крякнул дед и залихватски притопнул ногой, глядя на грядку с огурцами. — Пришло наше время, а? Устроим им ночь под Лютой?
И штыковая лопата, с еще непросохшей кладбищенской землей на лезвии, вонзилась в самую гущу колючих огуречных зарослей.
Тут, наверное, стоит пояснить, что расстаться с верным другом Максимкой после войны дед-таки не смог. Всеми правдами и неправдами, а иногда и просто преступая закон, рискуя всем, что у него было, а может быть и большим, он привез его в деревню. Увидев, что именно притащил с собой с фронта вернувшийся муж, Тамара не убила его на месте только потому, что из тридцати ушедших на фронт деревенских мужиков вернулось домой четверо. И убивать на пороге дома одного из них было опрометчиво и недальновидно. Дед Никита в тот день стоически вынес еще одну битву, сродни Сталинградской, только развернувшуюся в передней его собственного дома. Итогом этой битвы стало то, что на взгорке перед кладбищем непроглядно темной ночью он похоронил своего верного товарища Максимку, тщательно завернутого в несколько слоев промасленного брезента и аккуратно уложенного в деревянный ящик. Этот самый брезент Тамара еще долго ему припоминала к месту и не к месту. При упоминании не к месту дед Никита краснел, стучал кулаком по столу, грозно вращал глазами и грозился «устроить ночь под Лютой».
Этот-то ящик и послужил причиной появления на взгорке небольшого домишки, в котором старик коротал ночи конфронтаций с второй половиной, этот ящик и маскировал понемногу начинающий скорбеть разумом старик, высаживая поверх него огурцы. Именно этот ящик, кряхтя и надсаживаясь, вытаскивал он сейчас из свежей ямы на месте огуречной грядки.
Наконец старый и грязный короб был извлечен из земли на свет уходящего в закат солнца. Запели под нажимом лопаты ржавые гвозди, крякнула и отлетела верхняя крышка, являя миру слои промасленного брезента.