— А ну покажь, Зая, как по земле Пиканы ходят! — молвил Барма весело и столкнул с плеча скучавшего зайца. Тот спрыгнул, на мгновение пригорюнился, но, будто увидел посторонних, высоко задрал мордочку и горделиво прошелся на задних лапках. Получив морковку от Дуни, разгрыз ее и через стол махнул на плечо Бармы. Княгиня вскрикнула, рассмеялась испугу своему. Митя ужал голову под серым комочком, пролетевшим над ним.
— Что, братко, опять не пустили? — сочувственно усмехнулся Барма. — И завтра не пустят, — успокоил насмешливо, советуя не огорчаться из-за таких пустяков. — Леня вон тоже на поклон к царю просится. Где уж вам! Там стена из сановных задниц. Рожи к болящему повернуты, а в глазах — нетерпение: когда помрет, — кончил Барма с издевкой.
…Силою мощного воображения своего увидал царя — худого, с потною прядью на лбу… Рука бессильно свесилась с ложа, пальцы шевелятся, словно просят чего-то, глаза растерянно и слепо блуждают — не видят лиц человеческих. Где лица-то? Куда подевались? Кого любил, кто был предан — тех не пустили. Вокруг рожи, рожи… одни рожи! Глаза, как у кошек в темном подвале, горят огнем алчным. Царь вскрикнул. Над ним тотчас склонилась Катерина. Склонился Меншиков, чуть отведя нос в сторону. От умирающего шел тяжелый запах. «Однако, скоро», — подумал князь, и мысль эта, словно грифелем на белой доске, выписалась на его обрюзглом лице. Светлейший неприметно сжал локоть царицы. Из окружения кто-то толкнул своего соседа: «Примечай! Уж есть заместитель государю…»
«Поживем — увидим», — многозначительно хмыкал сосед, более других посвященный в дворцовые тайны, и натягивал маску скорби, ликуя в душе: государь, которого чтили, но еще больше боялись, слава Христу, отходит… Не растеряться бы, не упустить бы момент!
— Что надобно, Петенька? Пить? — сахарным голосом спрашивала царица, готовясь к скорбному плачу. Знала: царь — не жилец. — Или больно тебе? Где?
Царь дернул перекошенным ртом, дико повел глазами. На глазах выступили слезы бессилия. Не было в нем прежней силы, ярости не было; осталось одно зоркое зрение уходящего из жизни человека.
Этим зрением видел все, угадывал каждое скрытое движение бывших соратников и друзей, ни в ком не находил жалости. Меншиков радуется: пережил патрона. Царица копит неискренние слезы… «Неужто никто не пожалеет? Никому я не дорог? Никому? Никому?» — с горечью спрашивал себя царь, и эти вопросы еще скорее тратили его и без того почти истаявшую жизнь. «Улыбнуться перед смертью… солнцу или ребенку. А может, шутке веселой…»
Жестом прогнав от себя жену и царедворцев, долго лежал недвижно. Затем подозвал к себе лекаря, промычав невнятно:
— Бу-ма-у… — и пошевелил пальцами.
Катерина, уходившая от царя последней, тотчас угадала просьбу его, прыгнула обратно и вложила в немеющие пальцы перо. Бумага лежала на низком пюпитре.
— Голову, голову подыми! — зашипела на лекаря, и с силою, совсем неженскою, оторвала от подушки выхудавшее, но все еще тяжелое тело супруга, сунув за спину две пуховые подушки. Петр кивком поблагодарил.
— Теперь уйди, — почти внятно приказал царь и, приняв обязательный поцелуй, выслал и ее, и лекаря прочь. Знал: остались часы или даже минуты. Позади, как и впереди, — бесконечность. Прочь, слабость, прочь! Надо уйти достойно и гордо, как полагается государю. Все деяния, великие нынче, завтра будут судить трезво, без скидок; кто-то примет их, оценит нечеловеческие усилия, простит ошибки и заблуждения; кто-то отринет и вынесет суровый приговор. Легко судить, тяжко нести на себе этот немыслимый, хоть и бесценный груз — Россию. Тянешь вперед ее изо всех сил — за спиною кто-то тащит назад. Кому оставить ее? Кому? Кто будет равным или, даст бог, лучшим наследником?.. Нет заботника, нет радетеля, нет возможного владыки, чья боль, чья мудрость и чьи старания превзошли бы его собственные. Сын? О, как жестоко и неразумно предал он дело отца! Там, если правда, что есть мир загробный, встретятся, и он уж божьим судом судим будет. «Ах, Алеша, Алеша! Думал, другом мне станешь, бойцом и помощником. Стал супротивником и ханжой. Не к России стремился, напротив — от нее бежал. Все понял бы, все простил бы тебе, все, кроме этого. Потому и отдал суду, который…»
Рука вывела первые буквы: «Отдайте все…» На втором слове споткнулась. Теперь нужно решиться. Выхода нет. Решаться нужно!.. А мысли путаются, плывут… И кто-то должен еще плыть… Звал кого-то… Зачем звал? Уплыть бы! Хоть на день, на месяц сбросить непосильное бремя с усталых плеч, забыв, что ты царь… За все брался, чтоб страх одолеть. Бывали дни, бежал от престола, от дел государственных бежал… чтоб усталостью заглушить страх, прорывающийся перед каждым поворотным решением. Одним словом, жестом одним можешь отбросить Россию назад… Одолевал этот страх, думал… Возвращался к делам, словно камень, отпущенный на резине. Натягивал резину, когда бежал, — она притягивала обратно с удесятеренной силой. Хочешь или не хочешь, но рожден самодержцем и, значит, должен быть выше собственных страхов, выше слабости, свойственной каждому человеку. Государю быть слабым немыслимо!