Выбрать главу

— Не веда-аю, батюшка! Царица велела… — потеряв терпение от боли, дьякон грянул во всю мочь — ретивый грамотей Прокопович, что-то испуганно прошипев, отпрыгнул прочь. От рева дьяконова сладко и тревожно заныли хрустальные люстры, завыплясывали огненные языки на свечах. В рисованный купол упруго ударило басовитое эхо. Это был самый голосистый, когда-то любимый царем за голос дьякон. От утробного баса его в масленицу сдох на базаре медведь, плясавший под дуду скомороха. Дьякон был пьян зело, ударился в пляс с медведем, да как рявкнул — мишка осел на задние лапы и больше не встал. Пришлось слуге божьему разматывать свой кошель.

Меж тем, сообразив, что переполох случайный, в храм ступил Андрей Иванович Остерман. На всякий случай перекрестился, выхватив взглядом из толпы дюжего Меншикова.

— Пошто неуважение мне оказал? — пробравшись к нему, спросил, нарочито окая. Еще ночью, на пиру, вельможи, ненавидевшие друг друга, сцепились из-за какого-то пустяка. Данилыч, уступив в словесном поединке, отыгрался сейчас, перевернув его коробушку. Имел мысль нечаянно переехать барона, но кучер не рассчитал, и теперь светлейший крайне огорчался этой неудачей.

— За что я тебя, безбожника, уважать должен? — кротко отозвался Данилыч. Пальцы, однако, с хрустом сжались, словно тискали чье-то горло.

— Хотя б за то, что я, в отличие от герцога Ижорского, весьма искусно владею пером.

Меншиков был почти неграмотным, и всякое напоминание об этом выводило его из себя.

— Да я тебя… да знаешь ли ты, вестфальская рожа, что я в Сибирь тебя упеку? И упеку, бог свидетель, за то, что царевича безбожием заражаешь.

— А на площади тебя давно секли, как царь сек, бывало? — с усталой, особенно раздражавшей светлейшего улыбкой томно возразил барон. Многозначительно подняв искривленный подагрой палец, добавил: — За лихоимство твое.

Меншиков, оттолкнув увещевавших его более степенных и выдержанных вельмож, метнулся к барону, схватил его за грудки. И два сановника, как два записных пьяницы, сцепились в очередной драке. Быть бы Андрею Ивановичу битым, да в храм, улыбаясь, вплыла царица, тоже со следами ночной усталости на широком, полном лице.

— Как вам понравилась моя шютка? — спросила она.

Помятый Остерман, высвободившись из удушающих объятий светлейшего, поправил паричок и первым заулыбался.

— Бесподо-обно, бесподо-о… — запел он сладко, еще не зная, в чем была соль «шютки».

Не поняли и другие, но более сообразительный Меншиков вдруг спросил стоявшего с ним рядом Девиера, полицмейстера столицы:

— Число-то ноне какое?

— Первое, кажись.

— Ах вот что! — Теперь все поняли и все заулыбались. Лишь Прокопович, сраженный недостойным поведением царицы, недавно схоронившей супруга, угрюмо насупился. Но и он тотчас же скрыл свое недовольство.

— Первое апреля! Первое апреля! — покатилось по всему храму.

Дошло и до тех, кто стоял на улице.

— Ай да царица! — ахнул Барма. — Развесели-ила! Учись, Кирша! Выше голову! Вишь, все вокруг веселятся.

— Где ж веселятся? — оглядываясь на хмурых, глухо ворчавших горожан, возразил Митя. — Грустные все… Недавно царь помер.

— А тем, — Барма указал на церковь, из которой степенно выходили вельможи, — и смерть забава. Где вам понять, бесштанным! Верно, Зая?

— Тсс! — одернул его Митя, увидав царицу, которую вел под руку Меншиков. Пятеро гвардейцев расчищали им путь.

Приметив братьев, светлейший шепнул что-то высокому офицеру с повязкою на глазу. Тот оглянулся на Барму, кивнул и, усадив царицу в возок, стал пробиваться через толпу к братьям.

— Уноси ноги, Митрий! — Барма толкнул старшего брата в толпу, сам отходя в другую сторону. Но гвардейцы давно заприметили его, взяли в кольцо. Сюда же, увидев братьев, спешил Пинелли.

— Ищите Машу, — шепнул Барма ямщику. Офицер одноглазый уж схватил его за руку.

— Тима! — кричал итальянец. — Я здесь! Постой же!

— А я не спешу, — усмехнулся Барма. — Спешить не приходится.

— Пиканы? Братья? — спросил офицер.

— Братья, братья, — согласно закивал Пинелли. — Все люди — братья.

У гвардейцев было на этот счет свое особое мнение. Его и Барму тотчас крепко скрутили и бесцеремонно, отнюдь не по-братски, кинули в темный возок.

— Куда вы нас? — удивился Пинелли.

— Куда как не в гости, — усмехнулся Барма. — Скучают без братьев.

21

— Здорова ли, душа-голуба? — собираясь поутру к соседу своему, Гавриле Степановичу, спрашивал жену Пикан. И суров и крут бывал в жизни, а ее пальцем не задел; чтил за великую доброту, за ум и за кротость. Через всю Россию — от Светлухи до сибирской столицы — прошла, полураздетая, голодная, битая, единой жалобы от нее не слыхал. Как не чтить такую, как не уважать? Никогда слова поперек не вымолвит, и хоть худо ей часто, хоть нездоровится шибко, а все старается угодить. Таких жен, матерей таких, может, и нет на земле больше. Вот и надо беречь, чтоб не расплескать последние капли усыхающей жизни.