— Доигрались, — вздохнул лейтенант, но терять было нечего и осталось довериться собственной судьбе. — Э, пропади она!..
— Сам играть буду, — сказал Фишеру, — на чертежи мои…
— Я посвечу вам, — Пинелли услужливо приподнял подсвечник, выхватил из мрака зловеще улыбавшееся лицо Фишера и, напряженное, с капельками пота на лбу, — Митино.
— Не подать ли винца, залетные? — спросил волосатый, глыбистый целовальник, которого все, кто бывал здесь, звали Порфишей.
Высок, плечист Митя, но против этой замшелой глыбы — дитя. Потому и кабак Тихим зовется, что при Порфише драк не затевают. Суд его скор и окончателен. Сшибет дерущихся лбами, обшарив, вышвырнет. Изредка на помощь целовальнику приходят дюжие его сыновья.
— Подай, любезный, — кивнул Фишер, похрустывая пальцами в перстнях. — Да получше… За мой счет, разумеется.
Митя достал из-за голенища привязанную к ноге карту, бросил на стол.
— Сдавайте, — потягивая вино, предложил Фишер, скрывая великое нетерпение. Вот сейчас карта, за которой так долго гонялся и которая стоит целое состояние, перейдет к нему. Как легко и бездумно эти русские проигрывают то, на что убили многие годы! Спокойно, спокойно! — приказал он себе.
— Это последний наш шанс. Спешить не следует, — пробормотал Пинелли и, размахнувшись подсвечником, хватил Фишера по голове.
— Ты что, Леня! — изумился Митя, не ожидавший от итальянца такой выходки.
— Это называется реванш, — подняв руку, сказал Пинелли, считая, что вернул свой проигрыш.
Однако Порфиша с сынками был уже начеку. Они резво подскочили к незадачливым игрокам, вытолкали их на улицу. Сами взялись за добычу.
— Одне хахаряжки! — возмущенно пробасил младший Порфишин отпрыск, оглядев стол.
— Не там глядишь, тюря! — старший изъял у Фишера кисет с деньгами, золотую табакерку, снял с пальца драгоценный перстень.
— Ты, сынок, у меня добытчик, — похвалил его Порфиша. Зыркнув красными от постоянного недосыпания глазами, опустил добытое в карман. — Тряпки выбрось, — велел младшему. Другому приказал убрать Фишера. — Подале его отнеси, чтоб охулки на нас не было. Мы люди простые, честные…
Брезгливо, двумя пальцами, взял бесценную Митину карту, кинул в горящий очаг.
Троица, которой изменило счастье в картах, гнулась, приплясывала под ветром. Мимо них прошла гулящая баба, волоча за собой упиравшуюся девку. Если б Митя пригляделся, он бы узнал в последней Верку, которую тетка выгнала на промысел. Но Митя, стыдясь, прятался от прохожих. Гулящие тянулись к теплу, к свету.
В кабаке все шло своим чередом. Фламандцы, кончив игру, пили пиво и весело пели. Ганзеец и англичанин по-прежнему напрягали мышцы, стараясь одолеть один другого. Однако, увидав Верку с теткою, не сговариваясь, борьбу прекратили и поманили гулящих к себе.
Гремели кости, кружки и братины, гудели шмелино низкие голоса. Пылал очаг, в котором догорала Митина карта.
В темноте, в грязной луже, валялся Фишер.
Солома шуршала, покалывала щеку. В углу кто-то возился, пищал, должно быть, крысы. Бросить бы чем-нибудь в них, но нет сил шевельнуться. Даже думать ни о чем не хочется. Одна из крыс взверещала, перепугав зайку. Тот вскочил Барме на грудь, пробежал по лицу. Зайка?.. Не-ет, у него мягкие, осторожные лапки. Ах, твари! Неужто зайку сглодали?..
Барма собрал источенные болезнью силы, приподнялся. В глазах мельтешило. Когда боль в голове чуть-чуть унялась, взгляд стал ясней, осмысленней. Две огромные крысы драли зайкину шкуру. Кости его, обглоданные дочиста, валялись тут же. «А где ж глаза? — спохватился Барма. Ужасней всего было вообразить, что эти мерзкие существа раздавили своими зубами милые зайкины глаза, так умно, так преданно смотревшие на Барму. — Где глаза твои, Зая?»
Барма поднялся на четвереньки, пополз к крысам. Те юркнули под пол, а на стене зажегся огромный заячий глаз, осветил мрачную, с охапкой соломы на полу темницу. Нет, не глаз — это солнце смиловалось и проникло в духовое отверстие, осияв лучом черный город Пинелли, в котором не было ни единого жителя, если не считать крыс и Бармы. Но крысам и под полом хорошо. Барме — здесь, на соломе. «Хорошо, хорошо… живу!» — обессиленно падая, шептал Барма, а луч солнечный шарился в бороде его, щекотал ноздри, сушил ползущую по щеке серебристую каплю. Как удивилась бы мать, увидав, что Барма плачет. Плачет по зайцу, который был предан, по Дуняше и Мите, о которых ничего не известно, по родителям, а еще — по России. «Это что же, а? Это что же, люди? Я плачу? Вот потеха!..»
Барма рассмеялся слабым, скрипучим смехом, и крысы, было выглянувшие из норы, вновь скрылись. Странное, ранее незнакомое ощущение тепла и влаги в глазах передалось сердцу. Сердце дрогнуло вдруг, часто забилось. Стало легко и сладко от слез, словно слезы вымыли давнюю накипь горечи, злобы, годами откладывавшейся в душе.