Мальчик был нем. Он показал язык, не исполнявший своего назначения, потом сложил крест. Барма понял: в доме все померли.
— Ты один? Ох ты голубь! — вздыхал Барма над мальчишкой. — Что ж, дружок, собирайся, — обойдя пустую, закуржавевшую в углах избу, велел он. Напялив на мальчика шапчонку, увел с собой. В другие дома и заходить не стал. Сев в сани, долго молчал. Только вздрагивали тревожно веки да медленно перекатывались желваки. Над землею слонялись растрепанные серые облака, сталкивались, текли куда-то.
Голубел пропитанный водою снег. Блажила взбалмошная сорока. Чего-то испугалась она в этом мире, отчего-то встревожилась. Птичья тревога передалась людям. Они хмуро молчали. Лишь мальчик немой улыбался этому дикому и жестокому миру.
Звучит дорога, тревожит. То хлюп, то топ. Из-под талого снега в низинках бурлят шальные потоки, синеют наледи, и, сколь ни гляди вперед и по сторонам — лес да лес, да синее небо над головой. Оно не то чтоб уж очень синее, чуть-чуть сбуса, а по-над лесом — в легком туманце. И потому едешь, словно в норе, и не знаешь, где она кончится, и что встретится в конце ее — тоже не знаешь. Но что-то встретится, что-то обязательно встретится. На земле без встреч не обходится. Вертится земля так и эдак и человека на себе вертит. То солнышко ему окажет, то в сумрак закатится: коротай в том сумраке ночь, жди рассвета. А ночи бывают разные: где пол суток, а где и до полугода.
Борису Петровичу не до рассуждений. Сидит, скрючась, в шубу прячется. Сбоку возится окоченевший Пинелли. Сзади, в такой же повозке — в пошевнях, дремлет казачий конвой. Судьбе было угодно распорядиться, чтоб в этом конвое старшим опять-таки оказался Малафей, когда-то сопровождавший Пиканов. Теперь и князь ехал по их следам. Так решил светлейший, еще не подозревавший о том, что это и его дорога. Жертвы и палачи еще не раз окажутся вместе, и хотя бы уж по одному этому до́лжно остерегаться того зверя, которого выкармливаешь любовно в себе, холишь его и прячешь от посторонних. Другой зверь, более ловкий и сильный, сидящий в ином, более удачливом человеке, рано или поздно расправится с тобою. Стыд, горечь, позднее раскаяние за все содеянное — или хотя бы жалость к себе — займут твое время, заполнят все твои помыслы. Время, одно лишь время останется тебе, чтобы вспоминать и оценивать стремительно пролетевшее прошлое. Его не повернешь вспять, не исправишь извилин, обозначивших твой путь. Разве что потомки, которые, став умнее и совестливей, учтя горький опыт предшественников, будут оглядчивей и человечней со своими братьями.
Минутная прихоть сильного, стоящего у власти, каприз или несдержанность, случается, в один миг ломают так трудно и так долго строившееся счастье людей… Дите не может все годы своего детства забавляться одной и той же игрушкой. Если не купят новую, он украдет ее или сделает сам. Но старую перед тем разрушит.
Так рассуждал сам с собою Пинелли. Князь думать не мог. Узнав о гибели жены, за несколько дней превратился в развалину. И вот эту развалину зачем-то везли в Сибирь. А в подземелье, которое князь оставил, по мокрой стене стекал сказочный город Пинелли. Крысы, посещавшие нового узника, брезгливо обегали грязные лужицы на полу, отряхивали когтистые лапки.
Неунывающий итальянец сидел бок о бок с князем и думал о том, что в далекой Сибири, о которой рассказывают столько ужасов, он все же построит свой город. Нужно только захотеть (он хочет!), найти честных и богатых крезов (он найдет!) и заинтересовать их своими замыслами. Бедный мечтатель не учел одну мелочь: честность и богатство очень редко уживаются вместе. Но иллюзии скрашивали мрачную действительность.
И ехали рядом два человека: лишенный всяких надежд и надеющийся. Первый заживо умер, перестал во что-либо верить, даже в себя самого; второй, вечно бездомный, гонимый, радовался жизни, полной мытарств.
Казаки полдничали. Пинелли соскочил с пошевней и, подождав их упряжку, зарысил рядом.
— Что, мученик, промялся? — уставился на него Малафей. Поджарый, худой Пинелли простодушно кивнул и продолжал бег. — Лови, — Малафей бросил ему початый калач. — Поймаешь — твой.
— Не поймал, — сказал второй казак, рыжий, с колючими глазами. — Отдавай назад.
— Пущай питается, человек же, — строго осадил товарища Малафей. Он досыта насмотрелся на ссыльных, перед кем мог, заступался за них, но всех разве защитишь?
— Бог спасет, — подхватив хлеб, белозубо улыбнулся итальянец и, обогнав казачий возок, запрыгнул на ходу в свои сани.