В подвале у переплетчиков я перехватил до получения командировочных червонец и ради такого события решил шикануть коньяком. И для изысканности вкуса приправил его швейцарским сыром, у нас в гастрономе вдруг выкинули. А вечером состоялся банкет и, как всегда, завершился уже традиционным скандалом, на этот раз, правда, каким-то вялым, и обошлось даже без топора.
А на скандал я нарвался по собственному желанию: нарочно затеял дискуссию про латыша. Но Зоя все никак не раскочегаривалась и хотя про вахтершу и вспомнила, но как-то без привычной боевитости. Но потом все-таки не выдержала и в конце концов распалилась уже по-настоящему, так что я и сам был не рад (как бы, думаю, не переборщить: завтра такая встреча, а тут вдруг под глазом фонарь, как-то все-таки некрасиво). И, не на шутку разнервничавшись, Зоя поставила меня на место. (Ну что, – улыбается, – гнида… допрыгался…)
Ну, я, конечно, обиделся и во избежание кровопролития подался в сторону моря.
Пришел на пирс (где еще в 68-м припухал в качестве шлюпочного на вахте и где потом, когда вместе с ящиком водки повез “на хора” камчадалам тутошнюю Офелию, мне начистили рыло: меня на пирсе ждут, наш “Иваново” тоже на рейде, и я на него должен переправить команду, и даже пустили из ракетницы салют, а я все еще на “Стрельце” и уже не вяжу лыка; и за бутылку “Зверобоя” пришлось уламывать шлюпочного с “Капитана Ерина”, ну, и “мотыль” мне тогда по полной программе и отстегнул) – и такая меня вдруг разобрала тревога, наверно как Эрика Махновецкого на Хасыне, когда ко мне вдруг прибежала его жена. Эрик дал ей задание – предупредить всех “наших”, чтобы держали язык за зубами, и привезла мне подборку Ходасевича, я оставил ее Эрику до встречи. А погорел он тогда на самиздате, давал товарищам на Хасыне читать Даниэля, ну и, конечно, мне – “Говорит Москва”.
Вдобавок ко всем нашим дням танкиста или, например, пограничника вдруг объявили еще и “День открытых убийств”. И в этот день ты можешь кого угодно шлепнуть и тебе за это ничего не будет. Ну а по радио Левитан так взволнованно предупреждает, чтобы не “тянули резину”. Сегодня или никогда. И все, конечно, на бровях, а в центре внимания художник и его хахальница. Все еще уговаривает уконтрапупить ее мужа, но художник никак не может решиться. И она его за это стыдит и даже обзывает “слякотью”, но это все равно не помогает. А ее муж тут же, в этой же самой компании, и тоже все кого-то никак не укокошит. И так весь день с утра и до самого вечера. А вечером уже сам автор приходит на Красную площадь, и тут ему вспоминается война, и со свастикой на броне уже показался танк… за ним еще один… и еще… и крупным планом вражеское дуло… пора и вытаскивать гранату… и вот он уже сам себе командует: ну а теперь – рвануть за кольцо!!! – но танк на самом деле совсем не танк, а Мавзолей, а высунувшиеся из люка морды фашистов – обычные в надвинутых на лоб шляпах сталинские “соколы”…
Конечно, все это очень гражданственно и смело, но я тогда еще до таких высот не дорос.
А потом с улицы Дзержинского приехал воронок, и вылезшие из воронка орлята в отсутствие хозяина (Эрик был в камералке) нанесли ему при помощи отмычки визит вежливости, и, уловив из дыма отечества запах опасности, Эрик рванул им наперехват и дрожащими от волнения пальцами все никак не мог попасть ключом в замочную скважину, но когда все-таки попал, то обнаружил, что ломится в открытую дверь, и сначала, конечно, возмутился и потребовал предъявить ордер на обыск, но потом видит, что все – хана, и как-то сразу сник и выдвигает им из-под кровати чемодан, а в чемодане – сплошной самиздат – и Мандельштам, и “Доктор Живаго”, и Зинаида Гиппиус… а также письма с мыслями о существующем строе, и даже из тюрьмы, Эрик мне из них цитировал выдержки (а сам он тогда штудировал уже не Шопенгауэра, а Ницше), и его кореш откуда-то из Мордовии все еще ему писал, что житуха так себе, дрянь, ну а делать там, на нарах, по правде говоря, совсем нечего, вот и приходится заниматься натощак онанизмом.
И весь поселок потом еще хвалился, что “дело Маха” даже осветили по Би-би-си, но мне что-то не очень-то верится, хотя, с другой стороны, в тот год это была единственная политическая вылазка на всю Колыму.
Обо всем об этом я как следует передумал и утром, когда запели гимн, возвратился обратно в барак; и, против обыкновения, дверь в комнату была уже не заперта, а весь барак целиком с последними звуками хора обычно отпирает Лаврентьевна.
Я кинул Зое палку и к половине девятого ушел на работу, а перед обедом подошел к начальнице и во избежание неприятностей предупредил, что после обеда уже не приду (после обеденного перерыва устроили субботник, и всех, кто отлынивает, брали на карандаш), и начальница, все еще испуганно озираясь, очень деликатно меня успокоила (“Да, да… конечно… конечно… можете не приходить…”) и сказала, что с субботником она все уладит.
А после обеда Зоя протянула мне тюбик с кремом, и, подморгнув двигающему ушами Сереже, я сначала побрился. Потом нашел сапожную щетку и, не обнаружив коричневого, намазал черным гуталином уже давно ставшие серыми коричневые ботинки. Потом стащил через голову тельняшку и, причесавшись, воткнул малиновые запонки в белую рубашку, мне ее в ресторан дал напрокат по пьянке Вадик, да так с тех пор и осталась; и, покамест я брился, Зоя мне ее даже погладила.
Потом еще раз подмигнул в зеркале Сереже и, подняв на плаще воротник, вышел на улицу.
ТОРГОВЦЫ СОВЕСТЬЮ
Я огибаю толпу и, смерив ее взглядом, пристраиваюсь очереди в хвост. Очередь за фельетоном.
Киоск точно встроен в сугроб, и из приоткрытого окошка выскакивают газеты.
Сегодня в нашем городе сенсация: раскрыта подпольная банда.
За несколько человек до цели окошко неожиданно задвигается, и граждане в оцепенении застывают. Все. Газеты уже закончились.
Вокруг киоска пустеет, и я барабаню в стекло. Киоскерша его нехотя отодвигает и строго прищуривается. Неужели мне так и непонятно. Что фельетона больше нет.
– Понимаете, – объясняю я киоскерше, – это про меня… там, в газете… – и, порывшись в кармане, показываю ей паспорт. – Вот, смотрите… – и вожу по своей фамилии пальцем.
Киоскерша смотрит на мою фотографию и, не говоря ни слова, вытаскивает мне из-под прилавка целую кипу.
Я протягиваю рубль и возвращаю ей обратно сдачу. На чай. И, загородившись от ветра, разворачиваю четвертую страницу:
“Может ли быть так, чтобы человек пришел в редакцию и настоятельно попросил: „Напишите, товарищи, обо мне фельетон!” Не спешите утверждать, что такого в жизни не бывает. Анатолий Григорьевич Михайлов сам, в добровольном порядке, напросился в герои фельетона. Он сказал:
– Мне известно, что к печати готовится материал под названием „Торговцы славой” о моем друге Владилене Голубеве. Так вот, имейте в виду – он не виноват.