И т. п. — не зови меня этим именем, Виолетта. Это не литература уже, это магия — власть формы над содержанием. Не произноси слов — в нашем с тобой совершенно словесном романе, в котором непременно все формулируется, синтаксическая финтифлюшка или лексическая прелесть настолько убедительны, что диктуют, вопреки року, дальнейшее (по воле автора, а не Автора) развитие событий — и мыль изреченная есть правда. Работай, Виолетта, думай, создавай свое, безупречное, но не трогай уже созданного и не ставь меня в положение Господа Бога по отношению к тебе — ангелу, это вульгарно, Виолетта. Ты охраняешь себя от других, а я берегу других от себя. Других — и тебя тоже. Будь собой, даже если ты считаешь, что называться Виолеттой непристойно. Любая роль хороша, кроме роли бесцеремонной нищенки — не трогай никого и утешайся собой.
«Я, имярек, прошу освободить меня от занимаемой должности и отпустить на все четыре стороны, потому что я подлая зараза — да, так? Каждый последующий факт абстрактно вытекает из предыдущего, так что сотрудник такой-то уволен по статье о подлых заразах и, возможно, четвертован, но где гарантия, что это тот же? Или — венчается раб Божий имярек рабе Божьей имяречке, а поскольку расписывается в ЗАГСе он тоже с имяречкой, и нельзя достоверно установить идентичность этих двух дам, то он оставляет за собой (как самое заветное) право плевать на ту и на другую, а заодно и на меня, хоть я ни при чем — сочетание слов, коли оно удачно, может предшествовать мысли, а если эти слова — не имена собственные, то шарлатан со вкусом может, например, проследить развитие человека от питекантропа до филантропа, но я не филантропка».
Кстати, Виолетта уволилась с работы. Не было больше необходимости вылезать спозаранку из нагретой нашими телами мягкой постельки и бежать на мороз. Она разнежилась, а в разнеженном состоянии Виолетта напоминала мокрую теплую тряпку…
А как вы думаете, почему она так поступила? Сперва оставила родителей, потом друзей — и вот, теперь службу? Разумеется, всему причиной ее верность и преданность, которые не позволяли ей изменить мне даже в смысле сохранения простых человеческих привязанностей и выполнения служебных предписаний. Приказов она ждала только от меня. Более того, она требовала приказов. Это доходило до абсурда — например, гора немытой посуды в раковине росла и росла до тех пор, пока я не произносил этих слов: «Виолетта, дорогая, вымой, пожалуйста, посуду», — тут она спокойно, торжественно и в то же временно униженно улыбаясь, отправлялась делать то, что я просил (нет — велел).
Единственная моя просьба, которую она не пожелала выполнить, — это принимать какие-то меры, чтобы не забеременеть. Вероятно, это вытекало из ее принципа никак не защищаться от меня, а скорее всего было следствием тряпично-расслабленного состояния, нахальной лени.
Я готов был чуть не вовсе отказаться от физического обладания ею — мне было страшно, и я считал себя виноватым, потому что брать ее замуж не собирался, о чем она прекрасно знала — но ведь она не уходила, а только вздыхала и бог весть что выдумывала (не для того ли она ушла с работы, чтобы подчеркнуть свою зависимость от меня?), лишь бы освободить себя от ответственности.
Господи! Да, нищие духом безусловно блаженны, они не трудятся, а только требуют себе рая — дай нам немедленно Царствие Небесное, сделай милость, потому что мы ее не заслужили — и так решительно тянут руку, что, кажется, схватят сейчас за горло, если не получат подаяния… Для тебя, Виолетта, наверное, лучше всего было бы быть паралитиком, у которого подвижны только глаза — не могу придумать более точного символа твоей требовательной покорности (чтобы не сказать — бездеятельной активности — вот бред…).
Она год нигде не работала и жила у меня без прописки — ей грозили неприятности. Как-то раз ей позвонил бывший одноклассник и предложил место сотрудника на гонораре в какой-то газетке. Она обещала написать небольшой репортаж на пробу и сообщила мне это с видом свергнутой королевы, отправленной на жительство в монастырь — это была не уступка, а демонстрация. Полдня она где-то моталась, вернулась домой в слезах и села за машинку. Нет необходимости говорить, что каждый остервенелый удар по клавишам сопровождался сдавленным стоном. «Все, не могу, — сказала Виолетта, — не могу…» И, рыдая, сползла под стол. Она, конечно, не врала, но у меня не было желания вытаскивать ее из-под стола, где она, повизгивая, тыкалась мордочкой в плетеный бок корзины для бумаг — что ж, дорогая, ты так долго берегла свои душевные силы, что вряд ли теперь возможно, если даже ты искренне (в чем я сомневаюсь) этого хочешь, преодолеть скованность, которая называется отсутствием мастерства, не иначе. Нет… Для Виолетты, теперь-то я понимаю, это означало: не могу на таком уровне, срабатывают скрытые предохранители — хорошо, а на каком уровне можешь?