Появилась вторая медсестра, постарше, и сказала, что нужно вызвать слесаря, чтобы он открыл дверь — вероятно, с уборщицей что-то случилось. Очередь, конечно, на разные голоса закричала, что, мол, как же, случилось, — просто старуха нарочно держит всех на холоде и вообще выжила из ума — на что медсестра ответила, мол, нечего было так рано приходить, она бы таких нахалок вообще не стала лечить, будь она врачом, — вот как сейчас не пустит никого!.. Тем не менее здесь же, в толпе у входа, нашелся слесарь, который вызвался открыть дверь за право получить талон первым. Бабульки ему тут же сказали, что никакой он не слесарь, а ворюга, потому что хорошие люди к зубному с отмычкой не ходят, но все-таки пропустили его вперед. Повозившись с минуту, он распахнул дверь, и мы, совершенно уже озверевшие, ворвались внутрь и почти сразу натолкнулись на мертвую уборщицу, распростертую на чисто вымытом полу. Большинство из нас никак на это не отреагировали, потому что замерзли мы настолько, что не в состоянии были испытывать какие-либо чувства, кроме наслаждения очутиться наконец в тепле…
Ощупывая языком целехонький зуб, я шел домой, к Виолетте, и радовался, что все закончилось так хорошо и быстро. Отколовшийся от зуба кусочек не был таким большим, чтобы мне идти к протезисту — все уладил обычный терапевт.
Подходя к дому, я посмотрел на часы — было около десяти, и я решил, раз уж оказался с утра на улице, зайти заодно в редакцию и попытаться объяснить там свое долгое отсутствие.
Нудный разговор кончился тем, что меня простили, поручили в качестве наказания какое-то дело, за которое никто добровольно не брался, и выразили надежду, что подобные инциденты не повторятся.
Едва я переступил порог квартиры, Виолетта с плачем бросилась мне на шею, бессвязно причитая и твердя, что вот она тут так боялась, что я насовсем ушел, оставил ее, а она без меня никак — и т. д.
Пытаясь понять, отчего я в те дни чувствовал себя таким по-идиотски счастливым, я пришел к выводу, что мое тогдашнее состояние сродни тому, какое бывает у ребенка, который долго ревел, выплакал до слезинки всю обиду и теперь вспомнить не может, что его так расстроило. Мы просто устали. Виолетта слишком много сил положила на то, чтобы, дразня и кривляясь, довести меня до убийства — должно быть, только так она могла убедиться, что я не плод ее фантазии, — а я защищался, как мог, — и вот мы оба все прекратили, потому что силы иссякли, и мы сами иссякли, и вообще все иссякло.
Отныне мы понимали друг друга без слов, между нами установилась таинственная связь, как между людьми, вместе пережившими смертельную опасность, — и вовсе не важно, что это мы сами друг друга мучили, и опасность заключалась как раз в нашей близости. Мы знать этого не желали, мы только хотели всегда быть рядом, потому что никто, кроме нас, в той страшной драме не участвовал — она стала нашим общим хозяйством, и мы не могли сообразить, что совместная жизнь — это не пьеса для двух актеров. Пьеса… Нет, не так — новелла с двумя героями. Наша квартира превратилась в литературно ограниченное пространство, мы снова оказались в начале текста — без прошлого (потому что не знали его, только смутно помнили, что оно было, потому что и у литературных героев бывает прошлое, но, если автор не включает его в повествование, что ж — на то воля автора…), а думать о будущем мы не обязаны…
Милая Виолетта… Ты больное, не помнящее родства существо, ты выросла в маленьком городе, где у каждого есть дом и сад, где люди живут захватывающей жизнью, где девочкам надо только вырасти — больше от них ничего не требуется, потому что их тут же выбирают себе в невесты закалившиеся в безобидном хулиганстве (или — в небезобидном, но тем паче) парни, которые устраивают из-за них драки на танцплощадке и грозятся поджечь дом, если им откажут; потом парни уходят в армию — и можно ждать жениха, а можно влюбиться в другого… Вольно же тебе было оставить все это, задавить в себе прекрасную провинциалку, для которой все всерьез и которой, в отличие от москвичек, есть что выбрать в столичных универмагах, даже духи. Какой насмешливый черт понес тебя с «Коринной» на рынок, в Москву, в литературу, чтобы найти там меня, стесняющегося своей сентиментальности и выдумавшего себе для жизни закон, очень близкий к тому, по которому живут мужья твоих подружек, но сформулированный, раз навсегда написанный — закон как художественный жанр. Моя милая маленькая Виолетта!
…И снова приступ нежности — и снова ничего не помню…
Работу я бросил, я был занят лишь Виолеттой. Ни один из нас больше не приближался к письменному столу.