После обеда на месте Олимпиады уже тяжёлая Долбнева сгибалась над газетами, выкладывая их на свой столик. Ни дать ни взять толстоногий Карабас-Барабас в штанах в крупную клетку. Не смотрела на идущую к автобусу Олимпиаду.
Возле кровати сидел Кузьмин. Всё такой же щекастый и унылый. А над Горкой гнулась со шприцом длинная Зудина. И у Олимпиады упало сердце. Однако Кузьмин, встав, тронул её за руку: «Всё в порядке, не волнуйтесь, немного подскочило давление, сделали укол. Жарко».
Олимпиада с сумкой села на стул, где только что сидел врач, во все глаза разглядывала косорото улыбающегося больного. Немного, правда, раскрасневшегося и потного. Потянулась, хотела вытереть ему лицо полотенцем…
– Коллективы – это раскиданные по всему городу племена завистников! – вдруг закричал Крепостнов в потолок. – Племена неизлечимых завистников!
Олимпиада вздрогнула. Глазами показала Горке на соседа: слыхал? Может быть, мне выйти? Туголуков удержал её за колено: не торопись!
– Да он же маразмат! Выбьет из носа – и идёт с ожерельем на груди! – не унимался Крепостнов.
Зло повернулся к Туголукову, в упор не видя Олимпиады:
– Он хорошо про неё заботился, а она бренговала!
– Что с вами, Геннадий Иванович? – решилась спросить Олимпиада. Крепостнов её не слышал. Снова лёг на спину. Вроде бы успокоился.
– Беременная в комбинезоне! – полетел к потолку крик. – Наш мастер деторождения!
Олимпиада встала, пошла из палаты. Сгибаясь, будто с приступом живота.
– Вместо бедер – бёдрышки! – закричал Субботин. – Жалкое зрелище!
Когда в холл приковылял Георгий Иванович, Дворцова ходила, пытаясь удержать истерический смех: «А он не опасен, Гора? Хах-хах-хах!» Туголуков, косо улыбаясь, успокоил её, сказал, жуя языком, что нн-ет, не-э опасен! И тоже начал смеяться. По-своему. Точно воркотню голубя в горле прятал.
Потом он с аппетитом ел принесённые вареники с капустой, заправленные постным маслом. Мычал, мотал головой, хвалил Олимпиаду. Дворцова видела, что он поправляется. Сразу начинали наворачиваться слёзы. Но о неприятном, о случившимся с ней вчера, не рассказывала. Не могла. Не имела права.
Проводила Горку обратно в палату. Крепостнов первый поздоровался с ней. Улыбался. Ему тоже сделали укол. По приказу Турсуновой. От шизы. Жарко, Олимпиада Петровна!
У самой Дворцовой о её самочувствие справились поздно вечером. По телефону.
Черненьким прахом на груди Фантызина лежала крашеная головёнка Голяшиной. Его новой подруги. Которая растягивала губы сейчас как слюни: «Ну Ви-итя, не говори с ней. Я не хочу-у». Фантызин, смеясь, подносил трубку к «слюням»: «Ну Дворцова. Как тебе не сты-ыдно. Зачем ты слушаешь Ви-итю?»
Фантызин, услыхав, наконец, ответное слово «говнюк», с удовлетворением клал трубку на аппарат. Затем в страстном поцелуе собирал все губы Голяшиной.
Олимпиада сидела-плакала у залуненного окна. Жалела и себя, и бедного Горку, которого скоро должны выписать…
Из динамика в тёмном углу комнаты дикторша-казашка осторожно говорила по-русски. О погоде на завтра. По области. О том же самом уверенно заговорила по-казахски. Прощаясь со слушателями, опять с опаской выговорила несколько русских слов. Мол, передача окончена. Всего вам… доброго… Поперхнулась последним словом. Повисла долгая испуганная пауза. И с каким-то шумом – словно что-то упало у неё в студии – судорожно вырубилась из эфира.
Олимпиада вытерла глаза. Посмотрела вверх. Месяц вдруг превратился в лыбящегося тореадора. Подло подманивающего быка-дурака с земли. Сизой тучкой. Будто плащом!.. Дворцова потрясла головой. Плащ исчез. Месяц улыбался!
Перевела дух. Тоже пора в палату Горки. Лечь рядом с выкрикивающим Крепостновым. Не иначе.
9. Грузок, кто такой горка и липка?
…К новому проповеднику со свежими, но недалёкими глазами, к его придурковатым речам в 85-м году Олимпиада Дворцова отнеслась без особого пиетета. Зато член парткома комбината Георгий Иванович Туголуков превозносил его на всех собраниях, митингах и даже в приватных беседах. В течение двух дней под непосредственным руководством Георгия Ивановича по всему комбинату повесили портреты этого человека. Человека с симпатичненькой как бы Курильской грядой на лбу. («Это его боженька отметил», – радостно говорил Георгий Иванович работникам, разглядывающим повешенный портрет. Хотя по должности и партийности не должен бы так говорить. Однако многим уже тогда казалось, что боженька на человека просто дриснул в неурочный час.)
В отделе, где Олимпиада работала старшей чертёжницей, все как с ума посходили, никто не работал. «Перестройка! Перестройка!» Все бежали или на собрание, или на митинг. Или в крайнем случае набивались в курилке, там галдели. Покинутый большой зал с рядами чертёжных досок и с рейсшинами частенько напоминал теперь аэродром с брошенными аэропланами.