Олимпиада в клуб к чертям на кулички не пошла. В поезде проводница Галина пыталась отогреть её горячим чаем. Влила даже в подопечную сто граммов водки. Но не помогло. Олимпиаду бил сильный озноб. Стуча зубами, она смотрела в окно, где продолжением её озноба летело напрочь промёрзшее сельское кладбище, в крестах, будто в льдистых снежинках…
В довершение ко всему почти час ещё ехала домой в ледяном трамвае…
Ночью было сорок. Мечущийся с горчичниками Горка казался Олимпиаде толстоголовым Фантомасом с чёрными прорезями вместо глаз. Из чувства самосохранения улыбалась ему…
Туголуков думал – воспаление лёгких. Утром участковая врач, прослушав заболевшую, немного успокоила: ОРЗ. Но форма тяжёлая. Лежать два-три дня. Назначила таблетки и уколы. Сказала, что пришлёт сестру. Георгий Иванович дёргал ногу к аптекам. Дома отворачивался, не мог смотреть, как медсестра, садистски хлопнув белую большую ягодицу, с размаху втыкает в неё же длинную иглу… Помогал жене сесть для укола в вену. Похудевшее лицо жены горело как иконка.
Когда медсестра ушла, Олимпиада сказала мужу:
– Ну, Гора, теперь тебе придется быть на хозяйстве.
Вновь укладывалась на подушку, учащённо дыша, уже вся в поту от спадающей после укола температуры.
Ночами Георгий Иванович почти не спал. Из комнаты отца слушал, как подолгу надсадно кашляет Липа. Когда приступ обрывался – вскидывался на локоть. Вслушивался в тяжёлое, будто дырявое дыхание жены… Помимо воли думалось: ведь эта по виду здоровая, выносливая как лошадь женщина может однажды… просто умереть. Если будет и дальше ездить в идиотских своих поездах. Так же опять простудится и умрёт…
Туголуков холодел. Поспешно садился.
В темноте вытирал полотенцем мокрое лицо больной, её шею, грудь.
– Не сиди рядом, Гора, – срывались к потолку задыхающиеся прерывистые слова. – Заразишься.
– Не волнуйся. К шелудивому псу ничего уже не пристанет, – всё вытирал жену полотенцем муж.
Наливал из термоса и давал ей теплое питьё, запаренное им из сушёной малины и смородины.
Долго удерживал в своих ладонях вздрагивающую засыпающую руку.
Больше в поездах Олимпиада не ездила.
Тогда же, во время болезни её, когда был на хозяйстве, начал ходить в «Колос» закрывать талоны. И свои, и жены (с её талонной книжкой и паспортом). Стал в этом деле большим докой.
Длинный торговый зал гастронома «Колос» бабёнками бурлил в наступившие времена, как галушками. Ежедневно. Георгий Иванович однако, едва войдя, мгновенно определял – куда. Куда надо лезть, в какую очередь. Где уже дают, а где только собираются давать. Как хороший рыбак, с уловом возвращался всегда (Олимпиада не переставала удивляться!). То с килограммом муки, то с килограммом сахару, через неделю с пятнадцатью пачками папирос пришёл («Зачем? Ты же не куришь теперь!» – «Сгодятся!»). То целых два килограмма пшена тащит. То уже две бутылки водки принёс. Словом – пронырой стал, добытчиком.
Зная, что жена только обрадуется, как-то ближе к вечеру начал собираться к Курочицкому. К Ване. С бутылкой водки, с сеткой папирос для него же. Олимпиада потеплее одевала путешественника. «Про киоск, надеюсь, не забудешь спросить? Про мебельный комбинат?» – «Так для того и еду», – спускался по лестнице муж. В ушанке наглухо, с поднятым воротником пальто, шарфом завязанный как детсадовец.
Ехать нужно было на Стройплощадку, на улицу Гоголя, к комбинатским двухэтажным кирпичным домам, построенным ещё в 50-е годы, где и жил Иван Иванович Курочицкий.
В автобусе сидел у окна. С бутылкой водки, завёрнутой в газету и засунутой в карман пальто, и сеткой папирос на коленях. Парок поднимался от незамерзающей Серебрянки. Река как будто потела. По берегам свисали высокие травлённые изморозью деревья. Зимние чёрные горы в верховье реки походили на кучи угля, припорошённые снегом. Как ослепший апостол над ними висело, дымилось заходяшее солнце.
От остановки шёл ещё с квартал. По всей улице Гоголя стояли сквозные, одичавшие пирамидальные тополя, так и не принявшие снега. Зато возле дома № 15, где жил Ваня, висела вся седая, как чеканка, берёза.
– Зря ты это, Георгий Иванович, – принимая водку, сказал Курочицкий. Но увидев папиросы, обрадовался: – А вот за это – спасибо! Талонные-то неделю уже как искурил. Бычками своими только и перебиваюсь.
В нетерпении разминая первую, полноценную, тугую, сразу прошёл к форточке в комнате.
– Банку дай, – сказал жене.
Катя вынесла литровую банку, набитую белыми мундштуками от искуренных папирос.