Ты можешь, конечно, выкурить очередную сигарету и снова взглянуть на календарик, чтобы удостоверить факт, оттиснутый на бумаге, и убедиться, что уже январь, и можешь с тем же успехом предположить, что это ты сам смотришь, и можешь тронуть разинувший пасть фонограф, поклоняясь его молчанию, ибо утро наступит прежде, чем дерево склонится к западу.
Все происходит в этом году, сейчас, и уже древо и скала говорят устами тех, кто наделен речью, что, возможно, но только возможно, это случилось здесь, в этом месте, на этой земле, где мальчик стоял и курил, растворяясь на мостовой, в асфальте, в недрах города и земли, так что можешь встать, и зевнуть, и сказать про себя: «Джентльмены, я полагаю, пробил час, и во имя вселенной я принимаю назначение и смиренно занимаю свое место среди твердых тел, подпитывающих цветочки на кладбищах от Токио до Тихуаны на западе, и на все другие стороны, смиренно принимаю, и смиренно кланяюсь, и выступаю со следующей речью, джентльмены, я скормлю свою кровь, кости и потроха подсолнухам, ибо они сильны и так похожи на солнце, и ради продолжения их рода я смиренно схожу на нет, чтобы уступить место маленьким, большим и бессловесным подобиям великого светила, которое одаривает нас жизнью, смехом, коварством, вшами и прочими большими и малыми существами, что делают нашу землю такой раздражающей и прекрасной, такой прекрасной, и, джентльмены, даю вам слово чести — именно ради цветов я говорю «добрый день», я ухожу, я ушел, меня уж нет».
Часы тикают на не очень внятном, но почти вразумительном языке, и стоит январская ночь. Именно здесь мальчик молча протягивал свое пальто человеку-продавцу, неслышно говоря человеку из магазина: «Вот, сэр, пальто не новое, я проносил его много лет, но оно еще погреет какого-нибудь бедолагу одну зиму, и только это меня заботит — согреть зимой какого-нибудь бедолагу, ибо сохранение — в наших обычаях, и еще поговаривают, что время якобы уходит от нас, и ходят слухи, будто сзади на нас напирает пара веков и тьма нерожденных детей выплакали глаза, лишь бы встать на ноги и разыграть такую сценку, типа один ребенок мужского пола хочет ребенка женского пола, а в них засели миллионы детей, жаждущих того же, только еще безудержнее. Так что пусть пальто согреет зимой какого-нибудь бедолагу. А иначе всему конец, и я, уйдя, исчезну совершенно, и со мной уйдет другой, а грызуны будут покатываться со смеху, и человек будет почесывать свою мертвую голову и думать — как странно хохочут эти грызуны, как будто мы одни остались в дураках, можно подумать, если они быстрее размножаются, то они же не быстрее околевают — вот ведь какая любопытная штука».
Итак, прощай. Это произошло здесь. В этом доме, а теперь тут осталось лишь большое дерево, прощай, большое дерево здесь, прощай, все везде ищут и никак не обрящут, повсюду, так что прощай, пропащий, прощай, это случилось тут, и снова тут, но в день, когда ночь придет и уйдет, тебя не было в этом доме, так что прощай, прощай, тебя здесь никогда не было, а теперь день заканчивается, смерть любезно близится в пустоте, прощай, о милостивый Боже, мы ищем тебя, а обретаем пустоту ночи, прощай, большое дерево глубоко вонзает свои корни, готовясь быть извергнутым из земли и из времени — к тебе, к тебе, милостивый Боже, в исканиях тебя мы гибнем без слез и без боли, но жаждем, жаждем, так что прощай, прощай навсегда, это случилось вот здесь — всего лишь миг тому назад мы видели лицо мальчика, скалящего зубы Богу, а теперь здесь только большое древо, оплакивающее никого конкретно, стонущее ни от какой мысли, не ищущее никакого Бога, но сотворенное Богом, навсегда прощай, навсегда.