— Я, правду сказать, зубов не берегу, — признал он в себе эту слабость. — И по моему нету худого по зубам получить, ежели челюсти крепкие. А кровью помазаться малость — это мне даже нравится. Но только на этот раз, пожалуй, довольно…
Дэнтон, вернувшись домой, заснул от усталости, но потом, так же, как это было и вчера, на рассвете проснулся. Тело его ныло, ушибы горели. — Да стоит ли продолжать эту жизнь, — думалось ему. Он прислушался к дыханию Элизабэт, но потом вспомнил, как он разбудил ее в предшествовавшую ночь и старался лежать тихо. Его переполняло несказанное отвращение ко всей обстановке его новой жизни. Он ненавидел ее всю, ненавидел даже того благородного дикаря, который оказал ему такое бескорыстное покровительство. Чудовищная ложь цивилизации раскрылась пред его глазами во всей наготе, она представилась ему каким-то странным растением, порождающим внизу бесконечное варварство и дикость, а вверху — непрочное изящество и бессмысленную расточительность. Он не видел никакого признака чести и разума во всей своей предшествующей жизни или в той новой жизни, которая началась теперь. Цивилизация предстала перед ним, как какая-то стихийная катастрофа, вроде циклона или столкновения планет. Люди имели к ней отношение только, как жертвы. Он сам и, стало быть, все человечество жили совершенно напрасно. Он стал перебирать в уме возможные выходы, даже самые несбыточные, если не для себя, то хотя бы для Элизабэт. Но думал он о себе, а не об Элизабэт. Что, если он разыщет Мориса ирасскажет ему о постигших их бедствиях? Он подивился мимоходом, как далеко Морис и Биндон отошли от круга его жизни. Где они? Что с ними? Горькие мысли зароились в нем. И потом, наконец, не то, чтобы, возникнув из этой душевной тревоги, а скорее разгоняя ее, как рассвет разгоняет тьму, — пришло заключение наглядное и ясное: он должен пройти сквозь все это. Не взирая ни на что, он должен вооружиться всей силою своего духа, всей своей энергией, должен встать в ряды и биться, как подобает мужчине.
Второй вечер учиться было легче, а в третий Блэнт раз или два сказал: «ловко!», и Дэнтон почувствовал себя польщенным. На четвертый день Дэнтон стал думать, что остролицый в сущности трус.
После того прошло две недели: тусклая работа днем — и лихорадочные уроки по вечерам. Блэнт божился, что никогда не встречал такого способного ученика, и каждую ночь Дэнтону до самого утра снились удары, затрещины, подножки и всякие другие боевые хитрости. Все это время никто его не трогал из страха перед Блэнтом. Потом наступил новый, решительный день. Блэнт не пришел на работу, — с умыслом, как оказалось потом, по его собственным словам, — и с самого утра Беляк с возрастающим нетерпением ждал обеденного перерыва. Он ничего не знал о вечерних уроках и громко хвалился, что на этот раз он угостит Дэнтона по настоящему.
Беляка не особенно любили, и после перерыва рабочие сошлись глядеть на бой как будто без особого интереса. Однако, с первой схваткой их настроение оживилось. Беляк попытался ударить Дэнтона в лицо, но Дэнтон искусно отбил удар и в свою очередь сделал выпад, схватил и дернул. Беляк не устоял на месте, и в результате его голова попала в ту же кучу золы, которая когда-то запачкала голову Дэнтона. Беляк вскочил на ноги, лицо его от злости было белее обыкновенного. Он крепко выругался и снова бросился на Дэнтона. Последовали две-три нерешительные схватки. Смущение Беляка, очевидно, усиливалось и, наконец, наступила развязка. Беляк лежал на полу, а Дэнтон давил ему коленом грудь и душил его руками за горло. У Беляка выступили слезы на глазах, лицо почернело; один палец у него был сломан. Он хриплым, задыхающимся голосом стал просить пощады. И Дэнтон сразу приобрел небывалую популярность. Он отпустил побежденного врага и встал на ноги. Кровь в нем кипела, как жидкий огонь, во всем теле у него как будто переливалась сверхъестественная сила. Он уже больше не чувствовал себя рабом машинного труда. Он был человек и сумел завоевать себе место на свете.
Остролицый первым подошел к Дэнтону и похлопал его по плечу. Человек с маслом сиял, как солнце, и рассыпался в поздравлениях. Дэнтон вспомнил о своей недавней заброшенности, — теперь это казалось так далеко и невероятно.
В эту ночь, сидя на постели, он старался изложить Элизабэт свою новую точку зрения.
— Мы пробьемся, — говорил он убежденно.
Одна сторона его лица была вся в ссадинах. Элизабэт молчала. Ей не пришлось одержать победу в драке, и никто не хлопал ее по плучу, и на лице у нее не было ссадин — была только угрюмая бледность и две новые складки по углам рта. Элизабэт пристально смотрела на Дэнтона, изрекавшего пророчества.
Дэнтон говорил:
— Я чувствую, что есть одно непрерывное целое, неумирающая жизнь, в которой мы существуем и движемся. Она началась в прошлом, пятьдесят или сто миллионов лет тому назад, и идет все дальше, растет, развивается. И когда нас не будет — тогда найдется оправдание для всего настоящего. Объяснение и оправдание для этих ссадин, и для моей драки, и для всех наших страданий, это резец, да, это резец создателя. Если бы мне только удалось передать тебе мое чувство! Но ты сама почувствуешь, я знаю это, знаю.
— Нет, — сказала она тихо, — я не почувствую.
— Я думал…
Она покачала головой.
— Я тоже думала… Твои слова не убеждают меня.
Она твердо посмотрела в лицо Дэнтону.
— Мне это противно, — сказала она, тяжело дыша. — Ты не думаешь, ты не понимаешь. Было время: ты говорил — и я тебе верила. Но теперь я стала умнее. Ты, мужчина, можешь драться с другими, пробивать себе дорогу. Ты можешь быть груб, безобразен. Синяки тебе не страшны. Это прибавляет тебе силы. Ты — мужчина… А мы, женщины — иные. Наши чувства смягчились слишком рано. Мы не годимся для этой подвальной жизни.
Она помолчала и начала снова:
— Эта ужасная синяя холстина. Я ненавижу ее, кажется, сильнее, чем смерть. Она царапает мне пальцы, обдирает мне кожу… А женщины, которые работают рядом со мною… Я не сплю по ночам и думаю, что скоро, должно быть, стану похожа на них.
Она остановилась.
— Я и теперь похожа на них, — воскликнула она страстно.
Дэнтон смотрел на нее широко раскрытыми глазами.
— Однако… — начал он и запнулся.
— Ты не понимаешь. Что мне осталось? Какое прибежище? Ты можешь драться. Драка — мужское дело. Но женщина… женщина — дело другое. Я думаю об этом ночью и днем. Посмотри на мое лицо. Оно бледнеет и вянет. Я не в силах терпеть, я не могу выносить этой жизни.
Она остановилась в минутном колебании.
— Ты знаешь не все, — сказала она вдруг, и на губах у ней мелькнула горькая улыбка. — Меня уговаривают уйти от тебя.
— Уйти от меня?
Она только кивнула головою в ответ.
Дэнтон вскочил с места. Они долго смотрели друг на друга, не говоря ни слова.
Потом Элизабэт повернулась и бросилась лицом на убогую постель: она не рыдала, у ней не вырвалось ни единого стона. Только молча лежала ничком на постели. Прошла длинная, томительная пауза, потом плечи у Элизабэт стали вздрагивать: она плакала.
— Элизабэт, — шепнул Дэнтон. — Элизабет!
Он тихонько присел рядом, нагнулся и с нерешительной лаской обнял ее рукою.
— Элизабэт, — шепнул он ей на ухо.
Элизабэт оттолкнула его резким движением.
— Я не хочу, — сказала она. — Новый ребенок будет новым рабом. — И разразилась громким и жалобным плачем.
Дэнтон побледнел, губы у него задрожали. Он соскочил с постели. На лице у него уже не было прежней самоуверенности: самоуверенность сменилась бессильным гневом. Он стал беспокоиться и проклинать слепые силы, которые угнетали их, проклинать все случайности, и страсти, и безрассудства людской жизни. Его жалкий голос наполнял эту жалкую комнату: он потрясал кулаками, он — ничтожная инфузория — он смел грозить. Он грозил всему, что было кругом, прошедшему и будущему, миллионам человечества и всей бездушной громаде исполинского города.