Мысль эта его увлекла. Он запечатлеет в ее душе свой образ и пробудит в ней угрызение за прошлую измену. Надо, чтобы она воочию увидела его великодушие. Ибо он любил ее без всякой корысти — из самой глубины своего великого сердца. Он завещает ей все свое имущество. Пусть она всегда размышляет о его доброте и благородстве, окруженная комфортом, дарованным его рукою, пусть раскаивается без конца в своей прошлой холодности. И если она захочет дать исход этому новому чувству, она наткнется на закрытую дверь, на вечное молчание, на бледное, мертвое лицо…
Он даже закрыл глаза и с минуту старался вообразить себя самого с бледным и мертвым лицом.
Он стал обдумывать подробности своего решения, думал лениво, ибо лекарство продолжало свою работу, и он все больше впадал в меланхолию, почти в летаргию. Он оставит Элизабэт все, что имеет, но только этот кабинет со всей обстановкой лучше выделить, — лучше по многим причинам. Кому же завещать кабинет? Сонные мысли Биндона долго боролись с этим вопросом.
Под конец он решил оставить свой кабинет этому симпатичному представителю модной религии, с которым всегда так приятно было беседовать.
— Он поймет, — подумал Биндон с чувствительным вздохом. — Он знает красоты Зла и смелые соблазны Сфинкса Пороков. Он поймет и оценит, как я.
Этими пышными эпитетами Биндону было угодно обозначить известные уклонения от нормальных отправлений природы, столь же непристойные, сколь и вредные для здоровья. К этим уклонениям его привели дурно направленное тщеславие и несдержанное любопытство. Некоторое время он сидел, размышляя о том, как много в душе его было от эллинов, и от Нерона, и от итальянского ренессанса и так далее. Вот даже и теперь — не попробовать ли все-таки написать сонет? Оставить свой голос векам, как отклик, возникший из бездны, чувственный, зловещий и унылый… На время он забыл про Элизабэт. Но в течение получаса он испортил три фонографических цилиндра, получил головную боль и, приняв новую дозу успокоительного, вернулся к великодушию и к своим первоначальным намерениям. В конце-концов ему пришлось припомнить о Дэнтоне. Понадобилось все напряжение его новоявленного благородства, чтобы помириться с Дэнтоном. Но в конце-концов этот великий, непонятый миром страдалец с помощью мягчительного лекарства и мысли о смерти проглотил также эту последнюю пилюлю.
Если он сделает оговорку относительно Дэнтона, если выкажет хоть малейшее недоверие, Элизабэт поймет это неправильно. Пусть же она остается при этом Дэнтоне. Его великое сердце примет и эту последнюю горечь. Он не будет думать о Дэнтоне. Он будет думать только об Элизабэт.
Он встал со вздохом и подошел к телефону, чтоб вызвать своего нотариуса. Через десять минут завещание, составленное по всей форме и даже скрепленное свежим отпечатком большого пальца Биндона, лежало под замком у нотариуса, за три мили от этого уютного кабинета.
После того с минуту или две Биндон просидел молча и не шевелясь. Вдруг он вздрогнул и тотчас же приложил руку к больному боку. Затем он быстро вскочил и бросился к телефону. Общество Легкой Смерти редко получало от клиента такой поспешный заказ…
И таким образом вышло, что Дэнтон и его Элизабэт, сверх всякого ожидания, вышли, не разлучившись, из той рабской неволи, в которую они впали. Элизабэт стряхнула с себя вместе с синей ливреей самую память рабочего подвала и нищенской спальни в казенном дортуаре, — как стряхивают кошмар. Судьба дала им вернуться обратно к солнцу и свету. Как только им сделалось известно о завещании, самая мысль провести еще один день в этом унижении стала нестерпимой. Они тотчас же вернулись, по бесконечным лифтам и лестницам, в те этажи, откуда их изгнало разорение. В первые дни чувство избавления затмевало все. Даже думать о жизни в подвалах было невозможно. Много месяцев прошло, пока Элизабэт избавилась от этого чувства и стала вспоминать с унылой жалостью тех униженных женщин, которые все так же томились внизу, утешаясь сплетнями и воспоминаниями о прежних безумствах и выколачивая на утомительной работе свою последнюю силу.
Даже в выборе новой квартиры Дэнтонов сказалось это жгучее чувство освобождения. Они выбрали комнаты на самом краю города. У них было место на кровле и балкон на городской стене, широко открытый солнцу и ветру, с видом на небо и поле.
И на этом балконе происходит последняя сцена нашего рассказа. Солнце садилось, и голубые Сэррейские холмы четко выступали вдали. Дэнтон стоял на балконе и смотрел вперед, а Элизабэт сидела рядом с ним. С балкона открывался очень широкий вид: балкон висел на высоте пятисот футов над землей.
Квадратные поля Пищевой Компании, усеянные там и сям развалинами бывших пригородов, прорезанные вдоль и поперек блестящими полосами удобрительных каналов, — вдали, у подошвы холмов, стирались и сливались. Там некогда было становище детей Уйи. Теперь на синих холмах высокие машины лениво ворочались, кончая рабочий день, и на вершине холмов стояли рядами огромные турбины. По южной идамитовой дороге быстро приближались экипажи на высоких колесах: это полевые рабочие Пищевой Компании, покончив дневную работу, возвращались в город, на ужин и ночлег. В воздухе парили и спускались вниз маленькие частные аэропили. Вся эта картина, столь привычная взору Дэнтона и Элизабэт, конечно, наполнила бы душу какого-нибудь из их предков безграничным изумлением. Мысли Дэнтона устремились к будущему в тщетной попытке представить себе эту же самую местность еще через двести лет и тотчас же бессильно вернулись назад, к прошлому. У него было довольно исторических знаний. Он мог представить себе покрытый копотью город эпохи Виктории с узкими улицами, плохо обстроенными предместьями и широкими полями; жалкие деревни и крохотный Лондон эпохи Стюартов; Англию первых монастырей, и еще более древнюю эпоху римского владычества, и наконец — дикую равнину, кое-где усеянную хижинами воинственных племен. Много веков эти хижины возникали и снова исчезали, прежде чем появились римляне — и казалось, это было только сегодня. Но еще раньше, когда не было хижин, в этой долине все-таки были люди. Ибо эта долина существовала все время без всяких изменений, и с геологической точки зрения все это было не дальше, как вчера, только, быть может, эти холмы были повыше и белели от снега. Темза текла, как теперь, от Котсуольдских высот и до моря. Но люди едва имели человеческий образ: они были жалки и невежественны, они были беззащитными жертвами диких зверей и потопов, бурь и эпидемий, и непрерывного голода. Они едва могли отстоять себя от медведей и львов, и других чудовищ прошлого. Теперь человек победил по крайней мере хоть часть этих враждебных стихий.
Дэнтон перебирал в уме эти минувшие этапы, смутно стараясь отыскать также и свое место, свое оправдание и связь с прошлым.
— Счастье нам помогло, — заговорил он. — Случай, удача. Мы выбились. Так вышло, что мы выскочили. Не нашей собственной силой. И все же… Нет, я не знаю.
Он долго молчал и потом начал снова.
— Я думаю — еще будет время. Люди существуют только двадцать тысяч лет, а жизнь существует уже двадцать миллионов лет. Что такое одно поколение? Это очень много, но мы так ничтожны. И тем не менее мы чувствуем, мыслим. Мы не бездушные атомы, мы — часть целого, по мере нашей силы и нашего хотения. Даже смерть наша — это часть целого. Мертвые или живые, мы входим в общий план мироздания. Время будет итти, и люди, быть может, станут мудрее… Мудрее… Поймут ли они когда-нибудь?
Он снова замолк. Элизабэт ничего не сказала, только посмотрела ласковым взором на его задумчивое лицо.
В этот вечер мысли у нее были какие-то сонные. Она вся утопала в спокойном довольстве. И через минуту ее мягкая рука отыскала руку Дэнтона. Дэнтон тихо погладил руку Элизабэт, не отрываясь глазами от широкого, затканного золотом, заката. Так они сидели, пока не спустилось вечернее солнце. Набежала сырость, и Элизабэт вздрогнула от холода. Дэнтон очнулся от своих далеких мечтаний и вошел в дом достать шаль для Элизабэт.